Павел Мельников-Печерский - На горах
– А то на чьей же? На куричьей, что ли? – вскинув кверху голову, задорно промолвила Марьюшка, указывая на наседку, что с дюжиной цыплят забрела в сени игуменьиной кельи. – Шишь, Боговы! – тотчас же накинулась она на курячье племя, то в ладоши похлопывая, то с шумом вширь передник распуская.
– Расскажи ты мне, Марьюшка, все, что знаешь ты, до тонкости… Улучи минуточку, сделай дружбу – приходи куда-нибудь потолковать со мной… Хоть на самое короткое время… – Так молил головщицу взволнованный речами ее Петр Степаныч.
– Ишь что вздумал!.. – с досадой ответила Марьюшка. – Теперь не прежняя пора: разом подстерегут… Началить-то не тебя станут!..
И взялась было за скобку игуменьиной двери.
– Ступай к матушке, дожидается, – молвила она Самоквасову.
– Постой! – удерживая ее руку, сказал он. – Шерстяной сарафан, батистовы рукава, шелковый алый платок на голову хочешь?
– Ну тебя, с платками-то! – огрызнулась Марьюшка.
– Через неделю пришлю, а хочешь деньгами – сейчас же получай, – продолжал он.
– А много ли деньгами-то? – опустив глаза, тихо промолвила Марьюшка.
– Двадцать рублев.
– Маловато, парень. Накинь еще красненькую, – сказала Марьюшка, бойко взглянув в глаза Самоквасову.
– Ладно, – сказал Петр Степаныч и, вынув деньги, подал их Марьюшке.
Поспешно спрятала она подарок под передником.
– Теперь баловать с тобой мне некогда, да и нельзя. Неравно матушка выйдет, – сказала головщица. – Ты где пристал? У Бояркиных, что ли?
– У иконника, – ответил Петр Степаныч.
– Ну, парень, туда мне ходу нет, – молвила Марьюшка. – Вот что: зачнет темнеть, приходи в перелесок… Туда, где в прежни года со своей прынцессой соловьев слушал… Ждать тебя буду и все расскажу. А теперь ступай поскорее к матушке.
И растворила дверь в ее келью.
Во всей обрядной одежде, величаво и сумрачно встретила Манефа Самоквасова. Только что положил он перед иконами семипоклонный начал и затем испросил у нее прощения и благословения, она, не поднимаясь с места, молча, пытливо на него поглядела.
– Как ваше здравие и спасение, матушка? – спросил Петр Степаныч, присел по указанию Манефы на скамейку, крытую цветным суконным полавошником.
– Здоровье плохо, а о спасении един Господь ведает, – слегка поникая головой и медленно опуская креповую наметку, молвила Манефа.
И настало затем молчанье. Только маятник стенных часов в тиши мерно постукивает.
– Из Казани, что ли, Бог принес? – спросила наконец Манефа.
– Нет, матушка. В Казани я с весны не бывал, с весны не видел дома родительского… Да и что смотреть-то на него после дедушки?.. Сами изволите знать, каковы у нас с дядей дела пошли, – отвечал Петр Степаныч. – В Петербург да в Москву ездил, а после того без малого месяц у Макарья жить довелось.
– Слышала, что у Макарья давненько живешь, – молвила Манефа. – В Петербурге-то бывши, не слыхал ли чего полезного про наши обстоятельства?
– Ничего полезного не слыхал я, матушка. Нового нет ничего. Одно только сказывают, не в дальнем, дескать, времени безотменно выйдет полное решенье скитам, – сказал Петр Степаныч.
– Знаем, – спокойно ответила Манефа. – Знаем и то, что конечного решенья покамест не будет. Зато впереди благополучия не предвидится. Из наших кого не видал ли в Питере?
– С Дрябиными виделся, у Громова, у Василья Федулыча, раз-другой побывал, – отвечал Петр Самоквасов.
– Что они? – спросила Манефа.
– Славу Богу, здоровы, – ответил Петр Степаныч.
– Рада слышать, что здоровы, – молвила Манефа. – Разговоров об наших трудных обстоятельствах у тебя с ними не было ли?
– С Дрябиными раза два говаривал, очень жалеют, и, по ихним словам, невозможно беды отвести. Милостыней обещались не покинуть вас, матушка… – сказал Петр Степаныч.
– Спаси их Христос, а что Громовы?
– Не удосужился поговорить со мной Василий Федулыч. Не время ему было.
– Что же так?
– Гости на ту пору у него случились, – отвечал Петр Степаныч. – Съезд большой был: министры, сенаторы, генералы. В карты с ними играл, невозможно ему было со мной говорить.
– Гм! Спасительное дело в картах себе поставляет!.. – с презрительной улыбкой, досадливо промолвила Манефа. – А дедовский завет не его дело помнить!.. Дураки, дескать, были у нас старики-то, мы люди умные, ученые! Дедушка-то Василья Федулыча гуслицким мужиком ведь был, капиталы под Москвой скопил немалые и завещал своим детям, внукам и правнукам всячески и безотложно на вечные времена помогать нашим керженским обителям. Не по дедушке Василий Федулыч пошел, иного стал духу, иссякло в нем древлее благочестие!.. Уты, утолсте, ушире[315], забы Бога и честныя обители, во славу его согражденные.
И, как будто непосильным трудом истомленная, низко наклонила она голову.
– Нельзя было ему, матушка, никак невозможно заняться со мной, – вступился было Петр Степаныч за Громова после короткого молчанья.
– Знаю, что некогда, – быстро подняв голову и сверкая гневными очами, воскликнула Манефа. – Знаю, что беса надо было ему картами тешить, – в порыве горячей запальчивости говорила она. – В евангельские времена Иуда за сребреники Христа продал; петербургские благодетели наши радехоньки в карты его проиграть, только бы потешиться с министрами да с игемонами[316], сиречь с проконсулами да с Каиафами… Что им Бог? В чести бы да в славе пожить, а Бог и душа – наплевать им!.. Не постави им, Господи, во грех, – помолчав и немного успокоившись, тихим голосом прибавила разгневанная игуменья. – Покрой, Господи, великим своим милосердием их прегрешения… Сохрани их, Господи, в вере своей праведной, святоотеческой!..
И набожно возвела очи на иконы.
– Василий Федулыч в древлем благочестии тверд, матушка. И сам, и домашние… За верное могу вам доложить! – сказал Самоквасов.
– Злобин еще тверже был, – тихо склоняя голову и оправляя креповую наметку, ответила Манефа. – Им одним держался Иргиз… Какую часовню-то в Вольске поставил он!.. Как разукрасил ее!.. Внес плащаницу дней царя Константина и матери его Елены[317]. Ни богатству его счету, ни щедротам его не было сметы… А как сдружился он со знатными людьми, с министрами да с сенаторами – погряз в греховных суетах – исчез. И все прахом пошло, и с шумом погибла память Злобина… Приказчик был у него, Сапожниковым прозывался, отца его за пугачевский бунт в Малыковке[318] повесили. Разжился и он вкруг Злобина. Правдами и неправдами таково туго набил мошну, что подобных ему богачей нет и не бывало. Велико и громко повсюду было имя его, а достаткам счету не было… А когда и его отуманила мирская слава, когда и он охладел к святоотеческой вере и поступил на неправду в торговых делах, тогда хоть и с самыми великими людьми мира сего водился, но исчез, яко дым, и богатства его, как песок, бурей вздымаемый, рассеялись… Так за льщения суетных Господь полагает им злая!.. Так он, всесильный, низлагает человека, егда[319] возгордится!.. Исчезоша и погибоша за беззакония!.. Всегда бывает так, любезный мой Петр Степаныч, ежели кто веру отцов на славу миру сменяет… Верь ты мне, что ключ к богатству в старой вере, отступникам же от нее нищета и стыдение… Твердо помни это, Петр Степаныч… Скоро станешь ты своим капиталом владать, скоро будешь на всей своей воле, большого над тобой не будет – не забывай же слов моих… Забудешь – до тяжких дней доживешь, бдит бо и не коснит[320] Господь, ненавидяй беззакония… Злобиным, Сапожниковым, Громовым не уподобься!.. Не ходи по широкой стезе, ими проложенной, – во тьму кромешную на земле, посмеяние твоей памяти – вот что себе уготоваешь!.. Помни же слово мое.
– Матушка, да разве нет пользы древлему благочестию от того, что почтенные наши люди с сильными мира знаются?.. – возразил Петр Степаныч. – Сами же вы не раз мне говаривали, что христианство ими от многих бед охраняется…
– Господь пречистыми устами своими повелел верным иметь не только чистоту голубину, но и мудрость змеину, – сказала на то Манефа. – Ну и пусть их, наши рекомые столпы правоверия, носят мудрость змеину – то на пользу христианства… Да сами-то змиями-губителями зачем делаются?.. Пребывали бы в незлобии и чистоте голубиной… Так нет!.. Вникни, друг, в слова мои, мудрость в них. Не моя мудрость, а Господня и отец святых завещание. Ими заповеданное слово говорю тебе. Не мне верь, святых отцов послушай.
И низко опустила на лицо наметку.
Замолчал Самоквасов. Немного повременя спросила у него Манефа:
– Как теперь с дядюшкой-то, с Тимофеем-то Гордеичем?
– По судам дело наше пошло, – отвечал Петр Степаныч. – Обнадеживают, что скоро покончат. По осени надо будет свое получить.