Лион Фейхтвангер - Гойя, или Тяжкий путь познания
Какой вздор! Он попросту ревнивый дурак. Нет, конечно, у него есть основания тревожиться. Он постарел, обрюзг, плохо слышит и начинает сутулиться, что особенно позорно для арагонца. К тому же он вспыльчив и угрюм.
А Каэтана очень «chatoyante»; старая маркиза верно ее определила. Будь он даже молод и ослепительно красив, она могла бы пресытиться им и предпочесть другого Тем более теперь, когда он вот во что превратился, ей, конечно, приятнее лежать в объятиях молодого, стройного, остроумного весельчака и франта. Tragalo, perro — на, ешь, собака!
Все это бред. Ведь Каэтана так жестоко издевалась над Сан-Адрианом по поводу его связи с Марией-Луизой. Ведь она ясно дала ему понять, что ее кортехо он, Франсиско. Но нет, тот искоса брошенный взгляд — не плод его воображения, обнаженная маха тут ни при чем, так смотрела своими жестокими, отливающими металлом глазами живая Каэтана. В следующую минуту взгляд ее стал равнодушным, но он был переменчив, как у кошки, да и все в ней неверно и неуловимо. Недаром он не может по-настоящему написать ее, никто, даже сам Веласкес, не мог бы ее написать. И наготу ее нельзя написать, даже нагота ее лжива. И на сердце у нее грим, как на лице. Она зла по натуре. Ему вспомнились слова из старого романса, который частенько напевала Пепа: «В прекрасной груди скрыто гадкое сердце».
На следующее утро он начал писать. Только теперь он увидел подлинную Каэтану. Он написал ее летящей в воздухе; рядом с ней, под ней, точно несущие ее облака, виднелись три мужские фигуры. Но на этот раз лицо женщины не было безымянным. Такое ясное, надменное продолговатое лицо могло быть только у одной женщины на свете — у Каэтаны де Альба, и лица мужчин тоже нетрудно было узнать; один из них был тореадор Костильярес, второй — председатель Совета по делам Индии Сан-Адриан, третий — дон Мануэль, Князь мира. А с земли за полетом, скаля зубы, следил уродец, дряхлый придворный шут Падилья.
Собственно говоря, из-под кисти Франсиско выходило «Вознесение», но вознесение весьма нечестивое, целью которого вряд ли было небо. У женщины, которая парила над головами трех мужчин, широкое, клубящееся, развевающееся одеяние прикрывало раздвинутые ноги. Нетрудно было приписать этой возносящейся деве все семь смертных грехов. Нетрудно было поверить, что такое лицо, даже не пошевелив губами, могло послать убийцу к безобидному супругу, который грозил стать помехой. Да, наконец-то он увидел, уловил последнее из ее лиц, настоящее, ясное, надменное, глубоко лживое, глубоко невинное, глубоко порочное лицо. Каэтаны, и оно было воплощением сладострастия, соблазна и лжи.
На следующий день Каэтана не показывалась, дуэнья просила гостей извинить ее госпожу. Ее белая собачка, Дон Хуанито, захворала; она горюет и никого не может видеть.
Гойя продолжал работать над «Вознесением», над «Ложью».
Еще через день собачка выздоровела, и Каэтана сияла. Гойя едва цедил слова, она не обижалась и несколько раз пыталась втянуть его в разговор. Но, не встречая отклика, в конце концов повернулась к Сан-Адриану, который обращался к ней, как всегда, ласково, по-детски вкрадчиво. Он привел французскую цитату, она ответила по-французски, они перешли на французский язык. Пераль, колеблясь между злорадством и жалостью, заговаривал по-испански, но те продолжали тараторить по-французски, и Гойя не мог уследить за их скороговоркой. Каэтана обратилась к Гойе все еще на французском языке, употребляя трудные слова, не понятные ему. Она явно хотела осрамить его перед Сан-Адрианом.
После ужина Каэтана заявила, что сегодня она весело настроена, ей не хочется рано ложиться спать, а хочется что-нибудь придумать. Она позовет своих слуг, пусть протанцуют фанданго. Ее камеристка Фруэла пляшет превосходно, да и конюх Висенте тоже неплохой танцор. Чтобы рассеять скуку званых вечеров, гранды нередко заставляли плясать свою челядь.
Явилось пять пар, готовых протанцевать фанданго, за ними в качестве зрителей потянулись слуги, арендаторы, крестьяне — всего набралось человек двадцать. Разнесся слух, что будут танцевать фанданго, а тут уж всякий мог прийти посмотреть без церемоний. Танцевали не хорошо и не плохо, но фанданго такой танец, который даже в неискусном исполнении увлекает всех присутствующих.
Вначале зрители сидели тихо; сосредоточенно, потом стали притоптывать, стучать в такт ногами, хлопать в ладоши, выкрикивать «оле». Одновременно танцевала лишь одна пара, но на смену являлись все новые охотники.
Каэтана спросила:
— Не хотите потанцевать, Франсиско?
Франсиско соблазнился было, потом вспомнил, как она заставила его танцевать менуэт перед герцогом и Пералем, увидел перед собой учтиво-наглое лицо Сан-Адриана — неужели позволить Каэтане выставить его на посмешище да еще перед этим фертом? Он замешкался… А она уже повернулась к Сан-Адриану:
— Может быть, вы, дон Хуан?
— Почту за счастье, герцогиня! — мгновенно отозвался маркиз обычным своим фатовским тоном. — Но в таком костюме?
— Панталоны сойдут, — деловито сказала Каэтана, — а куртку вам кто-нибудь одолжит. Приготовьтесь, пока я пойду переоденусь.
Она вернулась в том наряде, в котором ее писал Гойя, на ней было белое, прозрачное одеяние, не то рубашка, не то штаны, скорее обнажавшее, чем прикрывавшее тело, сверху маскарадное желтое болеро с черными блестками и широкий розовый шелковый пояс. Так она пошла танцевать с Сан-Адрианом. И на нем, и на ней был не такой костюм, как надо, и фанданго они танцевали не так, как надо, камеристка Фруэла и конюх Висенте танцевали куда лучше; далеко им было и до танцоров Севильи и Кадиса, не говоря уж о Серафине. Тем не менее в их танце была голая, недвусмысленная суть фанданго, и что-то крайне неподобающее, даже непотребное было в том, что герцогиня Альба и председатель Совета по делам Индии изображали перед санлукарскими крестьянами, служанками и кучерами пантомиму страсти, желания, стыда, наслаждения. Гойя чувствовал, что она точно так же могла бы повести всех этих людей к себе в гардеробную, нажать кнопку и показать им «Обнаженную маху». А больше всего его бесило то, что оба танцора лишь играли в маху и махо, но не были ими. Это была дерзкая, глупая, неприличная игра, так играть непозволительно: это издевательство над подлинным испанским духом. Глухая злоба кипела в Гойе, злоба против Каэтаны и дона Хуана, против всех грандов и грандесс, среди которых он жил, против этих щеголей и кукол. Допустим, он сам с увлечением участвовал в этой глупой, фальшивой игре в ту пору, когда рисовал картоны для шпалер. Но с тех пор он глубже заглянул в жизнь и в людей, глубже жил и чувствовал, и ему казалось, что Каэтана выше себе подобных. Ему казалось, что между ним и ею не игра, а правда, страсть, пыл, любовь, — словом, неподдельное фанданго. Но она лгала, с самого начала лгала, и он позволил этой аристократке играть собой, как пелеле, паяцем.
Для лакеев и камеристок, крестьян, скороходов, судомоек и конюхов это был памятный вечер. Они видели, как старается Каэтана уподобиться им, но видели также, что ей это не удается, и чувствовали свое превосходство над нею. Они притопывали ногами, хлопали в ладоши, выкрикивали «оле» и смутно, не облекая свои ощущения в слова и мысли, понимали, что они лучше этой парочки. И если камеристка Фруэла надумает нынче ночью переспать с конюхом Висенте, это будет лучше, естественнее, приличнее, больше по-испански, чем если сиятельная герцогиня надумает провести ночь с заезжим франтом или со своим художником.
Дуэнье это зрелище было невмоготу. Она любила свою Каэтану, Каэтана была для нее смыслом жизни. И вот ее ласточку околдовал проклятый художник. С гневом и скорбью смотрела она, как первая дама королевства, правнучка фельдмаршала унижается перед чернью, сбродом.
Пераль сидел и смотрел. Он не хлопал в ладоши, не кричал «оле». Ему не раз случалось быть свидетелем подобных выходок Каэтаны, может быть, не столь рискованных, но в таком же роде. Он смотрел на Гойю, видел, как дергается его лицо, злорадствовал и жалел его.
Каэтана и Сан-Адриан вошли в азарт. Музыка становилась все зажигательнее, возгласы — громче, и они танцевали, не щадя сил. «Как ни старайся, махи из тебя не получится, — мелькало в голове у Гойи. — Разве так пляшут фанданго? Тебе только нужно поддать жару, подхлестнуть себя перед тем, как провести ночь с этим шутом, франтом, с этим хлыщом». Он ушел, не дождавшись конца фанданго.
В ту ночь он опять спал плохо. На следующее утро она, должно быть, ждала, что он зайдет за ней и они погуляют до обеда; это вошло у них в обычай, и они ни разу не нарушили его. Сегодня он не пошел к ней, а велел ей сказать, что у него болит голова и он не выйдет к обеду. Он достал свою новую картину «Вознесение» или «Ложь». Она была готова до последнего мазка. Впрочем, он и не собирался работать, его мучил солано — восточный ветер; ему казалось, что он опять хуже слышит. Он спрятал картину и сел за секретер, начал черновик письма. Он думал: «Старик держал придворного шута, а она держит придворного живописца. Но, шалишь, теперь я выхожу из игры». Он набросал письмо гофмаршалу и в Академию с извещением, что возвращается в Мадрид. Но оставил черновик, не стал его переписывать набело. После обеда пришла она со своей смешной собачонкой. Держала себя совершенно невозмутимо, была приветлива, даже весела. Пожалела, что он нездоров. Почему он не посоветуется с Пералем?