Ромен Роллан - Жан-Кристоф. Том III
— Великим людям мы не нужны, — говорил Кристоф, — поневоле нам надо думать о других.
— О ком? О мещанах, заслоняющих нас от жизни? Играть, творить для такой публики, ради нее губить свою жизнь! Да это же обидно!
— Э! Я этих людей вижу насквозь не хуже, чем ты, — возражал Кристоф, — но ничуть не огорчаюсь. Не так уж они плохи!
— Славный ты мой немецкий оптимист! Учитель Панглос!
— Они такие же люди, как я. Почему они меня не поймут?.. А если и не поймут, отчаиваться мне, что ли? Среди сотен тысяч таких людей непременно найдутся две-три сочувствующие души, и этого мне вполне достаточно, — ведь достаточно форточки, чтобы впустить в комнату свежий воздух… Вспомни неискушенных зрителей, подростков, простодушных старушек и старичков. Твое появление, твой голос, ты сама как воплощение трагической красоты — все это возносит их над скудостью будничного прозябания. Вспомни, наконец, себя ребенком! Ведь приятно же нести другим, пусть даже одному-единственному, то счастье и утешение, какое в свое время кто-то принес тебе?
— А ты уверен, что найдется такой единственный? Я в конце концов усомнилась и в этом… Разве любят нас даже лучшие из тех, кто нас любит? Как они нас понимают? Понимают ли они нас по-настоящему? Их восторги оскорбительны, им точно так же нравится игра любой комедиантки. Они ставят нас на одну доску с теми ничтожествами, которых мы презираем. Они привыкли валить в одну кучу всех знаменитостей.
— И все-таки самыми великими потомство признает именно самых великих.
— На расстоянии все виднее! Горы вырастают по мере того, как отдаляешься от них. Их вышина становится заметнее, но они-то уже далеко… И кто поручится, что это самые великие? Ведь ты же не знаешь тех, кто исчез бесследно?
— Наплевать! — заявил Кристоф. — Пусть никто не поймет, что я думаю и что собой представляю, важно, что я — это я. У меня есть моя музыка, я люблю ее, верю в нее — она никогда не подведет.
— Ты-то свободен в своем творчестве, ты можешь делать, что хочешь. А я? Я должна играть все, что мне навязывают, мусолить одно и то же до тошноты. Слава богу, что мы не стали еще вьючными животными, как американские актеры, — ведь они по десять тысяч раз играют «Рипа» или «Роберта Манере» и двадцать пять лет жизни убивают на какую-нибудь одну идиотскую роль. Но и мы уже близки к этому. Наши театры так оскудели! Публика переваривает талант только в самых ничтожных дозах да еще требует, чтобы его приправили всякими модными вывертами… Разве не смешно звучат слова «модный талант»? Какая бессмысленная растрата сил! Ты только подумай, что сделали из Муне, что заставляли его играть всю жизнь? Две-три роли, ради которых стоило жить: Эдип, Полиевкт. А все остальное — чепуха, пошлятина. Сколько великих, замечательных образов мог бы он создать!.. И в других странах не лучше, чем у нас. Что сделали из Дузе? На какие бессмысленные роли растрачены ее силы!
— По-настоящему ваше назначение состоит в том, чтобы показывать миру истинные произведения искусства, — сказал Кристоф.
— А мы гибнем зря, без всякой пользы. Как только какое-нибудь из этих истинных произведений попадет на сцену, оно утрачивает всю свою высокую поэтичность, становится лживым. Дыхание толпы иссушает его. Публика душных городов позабыла, что такое простор, природа, здоровая, сочная поэзия, — она требует поэзии театральной, в мишуре и гриме… Ну, хорошо!.. Допустим, я добилась успеха!.. Все равно это не может заполнить жизнь, это не заполняет моей жизни…
— Ты все думаешь о нем?
— О ком?
— Ты же знаешь. О том человеке.
— Да.
— Признайся, даже если бы он был с тобой и любил тебя, ты все равно не была бы счастлива и нашла бы предлог для мучений.
— Возможно… Не знаю, почему я такая! Должно быть, мне слишком много пришлось бороться и терзать себя, и теперь я не нахожу покоя. Во мне вечно живет беспокойство, тревога…
— Эта тревога жила в тебе, даже когда ты не знала жизни.
— Пожалуй… Да, верно, она пожирала меня с самого раннего детства, с тех пор как я себя помню.
— Чего же ты хочешь?
— Сама не знаю. Хочу того, что мне не по силам.
— Это и мне знакомо. Подростком я был таким же, — сказал Кристоф.
— Да, но ты стал взрослым. А я так и осталась вечным недорослем, недоразвитым существом.
— А кому удавалось развить все свои способности? Счастлив тот, кто знает свои пределы и довольствуется ими.
— Я перешагнула через эти пределы. И больше не могу. Довольно жизнь насиловала, трепала, калечила меня! А ведь я могла быть обыкновенной женщиной, здоровой и красивой и при этом непохожей на толпу.
— Не все упущено. Я отчетливо вижу тебя именно такой!
— Ну, скажи, какой?
Он описал, какой бы она была при иных условиях, где могла бы развиваться естественно и гармонично, любить, быть любимой и счастливой. Ей было отрадно его слушать. Но немного погодя она сказала:
— Нет, теперь уже поздно.
— Что ж, тогда остается сказать себе то, что сказал старик Гендель, когда ослеп:
What ever is, is right.[38]
Кристоф подошел к роялю и напел эту фразу. Франсуаза расцеловала его, своего милого необузданного оптимиста. Для нее общение с Кристофом было благом, но она-то причиняла ему зло, — так по крайней мере со страхом думала сама Франсуаза. У нее бывали приступы отчаяния, и она не могла утаить их: любовь лишала ее воли. Ночью она лежала рядом с ним в постели и молчала, скрывая смятение, но он догадывался и умолял ее, свою подругу, такую близкую и такую далекую, разделить с ним гнетущее ее бремя; и тут, не выдержав, она открывала ему душу, рыдала в его объятиях; потом он долгие часы утешал ее, терпеливо, без всякой досады, но под конец это постоянное беспокойство стало угнетать его. Франсуаза боялась, что он заразится ее тоской. Она любила его по-настоящему и не могла допустить, чтобы он страдал из-за нее. Ей предложили ангажемент в Америку; она согласилась, чтобы отрезать себе все пути. Он был унижен тем, что она покидает его. Она тоже чувствовала себя униженной. Почему они не могут дать друг другу полное счастье?
— Ах ты, мой бедненький! — говорила она, улыбаясь грустно и ласково. — Какие же мы с тобой нескладные! Когда еще найдем мы такой случай, такую чудесную дружбу? Но ничего, ничего не выходит. Такими уж мы уродились дураками!..
Они посмотрели друг на друга растерянным и печальным взглядом. Засмеялись оба, чтобы не расплакаться, обнялись и расстались со слезами на глазах. Никогда они так не любили друг друга, как в час расставания.
Когда она уехала, он вернулся к искусству — своему неизменному спутнику… О блаженный покой звездного небосвода!..
Вскоре Кристоф получил письмо от Жаклины. Писала она ему редко, это было третье по счету письмо, и оно разительно отличалось от предыдущих. Она выражала сожаление, что давно не видела милого Кристофа, и ласково просила заходить, чтобы не огорчать двух любящих его друзей. Кристоф очень обрадовался, но не очень удивился. Он всегда считал, что Жаклина когда-нибудь поймет, как была к нему несправедлива. По этому поводу он вспомнил ехидное замечание деда:
«Рано или поздно у женщины выпадают светлые минуты, надо только терпеливо выжидать».
Итак, он отправился к Оливье и был встречен очень радушно. Жаклина выказала ему много внимания, воздерживалась от привычного ей насмешливого тона, боялась сказать что-нибудь обидное для Кристофа, проявила интерес к его занятиям и сделала несколько умных замечаний, когда беседа перешла на серьезные темы. Кристоф решил, что она переродилась. В действительности она только старалась подладиться к нему. До нее дошли слухи о связи Кристофа со знаменитой актрисой, о чем болтали во всех парижских гостиных; и Кристоф явился ей совсем в новом свете — он возбудил ее любопытство. Встретившись с ним, она нашла, что он стал гораздо приятнее. Даже недостатки его приобрели привлекательность в ее глазах. Она обнаружила, что Кристоф талантлив, и задумала обворожить его.
Отношения молодых супругов не только не улучшились, а стали хуже. Жаклина погибала от скуки. Как одинока женщина! Лишь ребенок заполняет ее жизнь, да и то не может заполнить всецело: если она настоящая женщина, а не только самка, если у нее сложная душа и большая жадность к жизни, ей столько всего нужно сделать, что она не может со всем справиться одна, без посторонней помощи!.. Мужчина, даже самый одинокий, никогда не бывает так одинок — звучащий в нем внутренний голос оживляет для него пустыню; одиночество вдвоем тоже не властно над ним, — он почти его не замечает, продолжая свой монолог. Ему и в голову не приходит, что от звука его невозмутимого голоса молчание становится еще страшнее для его спутницы, а одиночество — еще нестерпимее, потому что для женщины мертвы слова, не оживленные любовью. Он этого не замечает, ведь он не делает из любви ставки всей жизни — его жизнь направлена на другое. А на что женщине направить свою жизнь, свои беспредельные желания, тот огромный запас благодетельных сил, которые все сорок веков, что существует человечество, бесплодно сгорали на алтаре двух кумиров? Один из них — любовь — слишком недолговечен, другой — материнство — неверен в своем величии, ибо тысячам женщин в материнстве отказано, у остальных же оно заполняет лишь считанные годы.