Дмитрий Григорович - Переселенцы
Мало-помалу, однако ж, угловатые, отвратительные черты его стали оживляться улыбками; он как будто что-то придумал, и плутовское, радостное выражение лица ясно показывало, что он оставался доволен своей выдумкой. Как ни был Егор ничтожен и презренен, от него можно было ожидать весьма многого: никто не подозревал, и тем менее помещики, щелкавшие его по носу, сколько пронырства, лукавства и злобы таилось в маленьком горбуне. Первые проявления этой злобы дорого, впрочем, ему стоили. Еще в младенческом возрасте он так больно укусил грудь матери, что та не удержала его и выронила наземь, – он сделался горбатым; десяти лет он стал в упор какой-то лошади и начал бить ее палкой по морде; лошадь опрокинула его и провезла колесо через его ногу. Благодаря, вероятно, фистуле своей он выбран был барином в певчие. С первых же дней товарищи возненавидели его; он не столько выкрикивал нот на новом своем поприще, сколько испускал жалоб под лозами и пинками певчих. Барин умер; певчие получили свободу. Егор стал переходить из одного хора в другой, но нигде не проживал более месяца; его выгоняли или за пьянство, или за какую-нибудь мерзость. Наконец Егор бросил церковное пение и занялся гражданским: последнее больше отвечало его наклонностям. Вооружившись гитарой, он стал тогда, как мы уже заметили, переходить от купца к купцу, от помещика к помещику. У нас до сих пор еще много помещиков, которые жить не могут без шутов и приживальщиков. Егорка с лихвою вознаграждал их за хлеб, за водку и за кров: он пел песни, плясал, брался передавать платки и серьги молодым бабам; смотря по уговору, сделанному заранее с помещиком, он выпивал три графина квасу или пролезал под анфиладу из диванов и стульев, когда проигрывал в дурачки; когда же помещик оставался в дураках, что происходило очень часто, Егор получал деньги или водку. Как ни забавлялись помещики, однако ж они никогда не держали его более недели. Егорка выкидывал какую-нибудь мерзость – и его выгоняли вон. Так попал он, наконец, к Карякину. Молодой мещанин бил его, может быть, и чаще и больнее многих других, но Егор оставался им чрезвычайно доволен; он сразу смекнул, что Федор Иванович простоват, мотоват, любит песни, любит завихриться, любит бабенок – словом, такой малый, какого давно искал Егор. Благодаря склонности Федора Ивановича к гульбе, благодаря непомерной скуке, которую терпел он, благодаря его простоте и крайнему снисхождению в нравственном отношении Егор думал век свековать в усадьбе гуртовщика. Одно не нравилось Егору: именно, намерение Карякина жениться на племяннице Анисьи Петровны. Нимало не сомневаясь, что тогда прости-прощай привольное житье, он не пропускал ни одной мало-мальски смазливой бабенки, чтоб не обратить на нее внимание Карякина и не отвлечь его этим способом, хотя временно, от племянницы помещицы.
После всего сказанного ясным сделается, что Егорке не столько были чувствительны колотушки Ивана, сколько появление в степи столяра и вмешательство его в дело, которое[115] начинало идти весьма успешно. Никто еще из простых не нравился так Карякину, как Маша. Неужто всем хлопотам Егорки пропадать теперь даром? Нет: он придумал славную штуку! Как ни вертись, а уж Маша будет в усадьбе гуртовщика! Сама Катерина пошлет ее туда – вот как!.. Чем больше думал горбун о придуманной им штуке, тем меньше сомневался в успехе.
V. Хмель. Старый знакомый
Соображая свой план, Егор вышел к месту, где дорога из Панфиловки разветвлялась на два пути: один путь вел на усадьбу гуртовщика, другой к кабаку; усадьба и кабак, находившиеся не в дальнем расстоянии друг от друга, располагались на большой дороге, по которой гоняли гурт, или товар, как принято называть быков между гуртовщиками. Горбун пошел прямо к кабаку; он не имел прежде такого намерения, но всему виною был платок, о котором он случайно вспомнил. Платок новенький и шелковый; сколько стоит он Карякину – неизвестно; целовальник верно, однако ж, знает цену; как человек знакомый, он, конечно, уж не обсчитает.
Горбун заковылял с такою поспешностью, что кабак видимо почти вырастал перед его глазами. То было длинное бревенчатое здание, одиноко торчавшее посреди степи. В одной половине помещались целовальник и его семейство; другая предназначалась для гостей; между тем и другим отделениями находились узенькие темные сени, загроможденные пустыми бочками. Посетителей было мало: всего-на-все сидело четыре человека, если считать одного мальчика и не считать целовальника, представлявшего из себя жирного мужчину с широкой черной бородою, рассыпавшейся веером по красной рубахе. Два погонщика, пригнавшие на заре быков в усадьбу Карякина, сидели рядом за особым столом; далее, через два стола, помещался черноволосый кудрявый человек лет сорока; он был оборван до крайней степени, хуже даже слепого Фуфаева в последнее время; подле него, болтая босыми ногами, сидел мальчик лет одиннадцати, с рыжими, почти красными волосами и вздернутым кверху носом.
Мы уже сказали в начале этого рассказа, что есть лица, в которых поражает не столько самое выражение, сколько какая-нибудь черта или особенность: такие лица узнаются из тысячи.
Так и теперь: стоило взглянуть на черноволосого оборванного человека, стоило обратить внимание на его тонкий нос с горбинкой посередине и подвижными приподнятыми ноздрями, открывавшими с обеих сторон часть носовой перегородки, чтоб сразу узнать в нем Филиппа, брата Лапши. Он сильно, однако ж, изменился в эти четыре-пять месяцев: щеки осунулись; болезненный цвет кожи превратился в свинцовый; глаза впали; в них заметно было больше энергии и отваги, чем прежде. Перемена в Степке была еще значительнее: он так вытянулся в этот короткий промежуток времени, что казался вдвое выше; если б не верхняя губа его, рассеченная пополам, и не рыжие волосы, торчащие косяками и напоминавшие артишок, нужно было долго всматриваться, чтоб признать в нем мальчугана, досаждавшего черневской знахарке Грачихе.
Но Егор не обратил даже внимания на Филиппа и мальчика: ему, главное, хотелось показать себя перед погонщиками, которых видел он утром на дворе Карякина.
– Здорово, Софрон! – пискнул Егор, бросая картуз на соседнюю лавку и обеими ладонями разглаживая волосы. – Вишь, тебя не забываю, помню! Нутка-сь шкалик пенного, самого лучшего, чтоб первый сорт был…
– Деньгами, что ли, разбогател? – посмеиваясь, спросил целовальник.
Он стоял, опершись локтем на огромную бочку с пивом, которая лежала подле двери; над бочкой висела на гвоздях дюжина жестяных заржавелых кружек; подле лежали еще две бочки с вином; в углу торчали жестяные трубки для вытягивания вина.
– Деньгами разбогател? – вопросительно пискнул горбун. – Мы всегда в аккурате…
– У Карякина выманил, а?..
– Выманил? У нас этого нет, чтоб выманивать: бери сколько требуется…
– Не много ли? – насмешливо проговорил Софрон.
– Да ведь и денег-то у Федора Иваныча много! – поспешил перебить Егор, молодцуя перед присутствующими. – Мне все эти дела его… все счеты… обо всем этом сказывает потому, как он есть мне приятель, все единственно, ни в чем, значит, не таится! – заключил он, гордо поглядывая на погонщиков.
Но те как будто и не замечали его: они молча попивали вино, которое, по-видимому, поглощало все их внимание; слова горбуна нашли, однако ж, усердного слушателя в Филиппе: плутовские глаза его с любопытством остановились на горбуне.
– Теперича который последний гурт в Москву гоняли, пятнадцать тысяч получил Федор Иваныч! – продолжал Егор. – Пятнадцать тысяч – вместе считали…
– Не все же его; чай, отцу пошлет.
– Отцу? Там когда еще пошлет! пока у нас. Вот намедни в город ездил – то-то гуляли! фа-а! Погляди: вот платок мне купил. Носи, говорит, брат, Егор, носи от меня на память!.. Такой душа малый! Каждый день дарит: девать некуда! Вот теперича хошь бы этот платок, куда мне его, даром шелковый…
– Отдай мне, коли лишний; нам дело подходящее! – сказал Софрон.
– Возьми, пожалуй! – произнес Егор, становясь спиною к посетителям и выразительно мигая целовальнику. – У нас этого добра-то, тряпок-то, сундук полный… На, бери…
Софрон взял платок и, усмехаясь, вышел в сени. Егор высоко поднял голову и стал прохаживаться мимо посетителей, насвистывая удалую песню. Немного погодя Софрон явился и поставил на пустой стол штоф вина и стакан. Егор поднес вино к губам, хлебнул и поморщился, еще хлебнул и еще поморщился.
– Полно ломаться-то, пей! Оченно уж разборчив! – сказал Софрон, снова прислоняясь локтем к пивной бочке.
– Будешь разборчив: я вот сейчас такую рябиновку пил, первый сорт: помещица Иванова потчевала…
– Ты разве оттуда?
– Да; посылала за мной лошадь, – без запинки проговорил Егор, допивая стакан, – посоветоваться насчет, то есть, как просьбу писать.
– Это насчет чего?
– О луге тягаться хочет… что луг отняли, которым десять лет владела.