Собрание сочинений в 9 тт. Том 8 - Уильям Фолкнер
— Только англичане, американцы и немцы не называют своих «инвалидами».
— Ладно, ладно, — сказал командир корпуса, — …просто в награду за верность, преданность и небольшой риск в игре на мелкую ставку, которая без славы ничем не лучше прозябания и заслуживает такой же безвестности. Потерпел неудачу, — сказал он. — Неудачу. Шарль Граньон, прошедший путь от сержанта до дивизионного генерала к сорока пяти — то есть к сорока семи…
— А потом потерпел крах.
— Как и британский генерал-лейтенант, что два месяца назад командовал армией в Пикардии.
— И тот бош, что потерял связь или куда-то подевал свои карты и компас три года назад в Бельгии, — сказал командир дивизии. — И тот, что надеялся прорваться под Верденом. И тот, который считал, что Шмен де Дам не выстоит, потому что у него дамское название. И уничтожаем друг друга не мы, — сказал он, — потому что даже не сражаемся друг с другом. Наши ряды опустошает просто слепая война. Все мы: капитаны и полковники, англичане, американцы, немцы и мы, французы, встав плечом к плечу у длинной, неодолимой стены нашей славной традиции, гибнем и требуем… Требуем? Не принимаем даже четверти…
— Вздор, — сказал командир корпуса. — Наш враг — это человек: громадный, бездуховный муравейник. В каждый период его бесславной истории кто-то из нас вдруг внезапно появляется среди нации в облике гиганта, словно работница в кладовой с маслом, и мечом вместо лопатки собирает, колотит и укрепляет податливую массу, даже какое-то время сохраняет ее спаянной и целеустремленной… Но не навсегда и даже ненадолго: иногда, лишь только он повернется к ней спиной, она оседает, расплывается и течет, стремясь снова к своей низкой бесславности. Как сегодня там… — командир корпуса опять сделал отрывистый, указующий жест.
— Как что там? — спросил командир дивизии; и тут командир корпуса сказал почти то же самое, что час спустя скажет командующий группой армий:
— Неужели ты не понял, что произошло?
— Я потерял Шарля Граньона.
— Ерунда, — сказал командир корпуса. — Мы не потеряли ничего. Просто внезапно столкнулись с профессиональной опасностью. Мы вытащили их из вонючей грязи за лямки сапог; еще один миг — и они могли бы изменить лицо мира. Но им это не удастся. Они потерпят крах, как и сегодня твои. И так будет всегда. Мы даже волей-неволей снова вытащим их, и они снова потерпят крах. Но не мы. Можешь быть в этом уверен.
Командующий армией тоже ждал у дороги; автомобиль приостановился, и он сел. Едва они тронулись, командир дивизии снова заявил ровным, спокойным, почти бесстрастным голосом: «Я непременно расстреляю их». Командующий не ответил. Но командир дивизии и не ждал ответа. Он бы даже не услышал его, потому что не прислушивался к беглым, кратким, незавершенным фразам: командир корпуса называл, перечислял командующему армией номера и наименования полков остальных дивизий, расположенных с обоих флангов его, Граньона, дивизии, покуда оба голоса не воссоздали сложную мозаику всего переднего края армии.
Возле замка канонады не слышалось не только теперь, но и вообще никогда. У них спросили пароль, и они въехали в парк, теперь на подножке автомобиля стоял сопровождающий, поэтому, не останавливаясь у резных, в стиле рококо, ворот, они въехали во двор, кишащий денщиками, курьерами, мотоциклистами, миновали — командир дивизии по-прежнему ни на что не обращал внимания и не заметил их — два автомобиля с флажками командующих двух других армий, третий британский и четвертый, изготовленный по другую сторону Атлантики, — подъехали к задним воротам и пошли к ветхой, кособокой пристройке, вонзившейся в итальянское bijou[2] замка, словно ржавая шпора в свадебный пирог, из нее командующий руководил действиями своих армий.
Там находились все: командующие двумя другими армиями, входящими в группу, от ежедневного супового ритуала их густые, пышные усы уже повторяли очертания ложки; седовласый, седоусый, с голубыми, льдистыми, воинственными глазами начальник английского штаба; он выглядел бы менее моложавым и стройным, если бы корсет был зашнурован на виду, поверх мундира в ярких лентах, красных и желтых нашивках; и американский полковник, похожий на бостонского судового магната, (он и был судовым магнатом, по крайней мере наследником) или, скорее, на того родоначальника или предка, который в восемнадцатом веке двадцати пяти лет богачом покинул шканцы работоргового судна, а в тридцать стал владельцем отгороженного места в биконхилльской церкви, над которым блистала цветным стеклом его фамилия. Он был гостем, привилегированным, так как в течение трех лет его нация не принимала участия в этой войне, и сидел на этом конклаве со строгим, чопорным, как у старой девы, видом привилегированного гостя — видом, внешностью, обликом, в сущности, почти ханжескими из-за удобных стариковских башмаков с простыми кожаными крагами нортумберлендского скотопромышленника (они — башмаки и краги — были старательно начищены, но, видимо, покупались порознь, потому что не сочетались по цвету и не подходили к поясу с портупеей, очевидно, тоже приобретенными порознь, таким образом, кожа на нем была четырех разных оттенков) и простых неброских бриджей, выкроенных из того же рулона, что и короткополый, без единой нашивки, китель с глухим, жестким, как у священника, воротником, из-под которого выглядывал свежий подворотничок. (Полгода назад ходил анекдот об этой форме или, скорее, о человеке, носившем ее, и полковнике, о том, что после учреждения американских штабов один младший офицер — не бостонец, ньюйоркец — однажды утром предстал перед полковником в плисовых брюках английского офицера и длиннополом мундире, сшитом лондонским портным, но все же со стоячим глухим воротником; впоследствии полковник видел много таких же, но тогда их еще не было, потому что шел 1917 год; молодой человек, казалось, оробел, возможно, даже испугался, очевидно, желая, как и многие другие пионеры, чтобы перед холодным, испытующим взором старшего стоял кто-нибудь другой, и с готовностью сказал: «Должно быть, этого не следовало делать? Это плохой вкус, стиль — подражать…», а полковник ответил шуткой: «Почему же? В 1783 году они обучили нас военному искусству, проиграв нам ту войну; так пусть обмундировывают нас в 1917, чтобы мы выиграли им эту».)
И в центре всеобщего внимания — Мамаша Биде, генерал Кабине, маршал д’Эзанс[3], как именовал его командир дивизии, с холодной беспощадностью добивающийся не справедливости к себе, а мести за свою военную репутацию, он — командующий группой — двадцать пять лет назад принес под сияние африканского солнца не любовь к войне (она проявится потом) и даже не простую естественную жажду славы и чинов, а невозмутимую, самоотверженную озабоченность функционированием слизистого отверстия под его армейскими