Пейзаж с парусом - Владимир Николаевич Жуков
— Он сидит над чертежами, и у него не получается.
— Что не получается? Что именно, я вас спрашиваю? Не удается уложиться в заданный объем, добиться нужной прочности конструкции? Мы, дорогой товарищ, часто бились вместе с Николаем… ну, с вашим героем, над разными проблемами — я ему помогал. Но вы думаете, сто вариантов рождались только потому, что был плох первый? Не-е-т! Ник… ваш герой и за первый получил бы орден, он был божьей милостью инженер. Все дело в том, что этот вариант почему-то его не устраивал. Не меня, не черта и дьявола, а его! Он был честолюбив — вот почему набирались сотни вариантов. Он был честолюбив, как рекордсмен мира, и норовил повыше поставить планку — выше всех. Но зато, перепрыгнув, достигал сразу всего. Его машины разнились не по двум-трем показателям, а по десятку, они всякий раз потрясали авиацию!
— Вот видите, — ободрился Оболенцев, — вы сказали, «был честолюбив». Про инженера. А честолюбие — это не техническая характеристика, это черта характера, и она проявляется не только в работе, но и в чем-то обыденном, домашнем, ее можно показать, выразить…
— Увы, мой друг, — генерал посмотрел с сожалением и даже отмахнулся. — Честолюбие вашего героя пряталось в ворохах записей, блокнотов, тетрадей. Женился он на тихой, заурядной, между нами говоря, женщине, на людях появлялся неохотно и больше молчал. Да и внешне был малозаметен: по году ходил в одном и том же костюме, в одном и том же галстуке…
Коричневая такса, простучав по паркету коготками, ткнулась в ноги Оболенцеву, и он погладил ее. Было тихо в квартире, пахло чем-то незнакомым, устоявшимся, как убеждения старика, что сидел напротив, — в бледно-зеленой генеральской рубашке с погончиками, так идущей к его седине, к жестким, тщательно подстриженным усикам. «Наш разговор, — подумал Оболенцев, — похож на экзамен; член-корр доказал несостоятельность приготовишки экзаменуемого, и такса советует сдаваться. Эх, Городецкого бы сюда!» И, уже решив, что хватит беседовать, что Коробкин получит на орехи за такого консультанта, спросил для окончательного выяснения того, что встреча была обоюдно напрасной:
— А как вам показалась история с сыном? Тут ведь нет технических проблем. Отцы всегда отцы.
— Насчет отцов и сыновей, — улыбнулся генерал, — я, увы, не специалист. Бездетен. Но если вы имеете в виду прообраз, то Митьку я носил на руках — крикун, помню, был изрядный… И рос он у меня на глазах. То, что вы тут про него написали, простите, абсолютная чепуха.
— Это не я, сценарист.
— Ну не знаю. Все равно. Митька действительно служил в войсках, потом окончил школу испытателей, а сейчас преспокойно летает, недавно Героя получил. Отец, правильно, не хотел, чтобы он был летчиком. Но не потому, что боялся за его жизнь. Скорее всего отцу хотелось, чтобы сын перенял его конструкторский опыт, знания, продолжил бы начатое им. Это естественно… Но главное не в том. Вы делаете…
— Сценарист, — снова поправил Оболенцев.
— Все равно. Вы делаете упор не на растущую разницу профессиональных интересов этих двух людей, не на разный ритм их жизни, а просто на гибель сына-летчика. И еще хотите выразить этим не столько семейную трагедию, а обобщенно, одним махом, главную-де трудность на пути развития авиации! Нет слов, нынешнее положение авиации в мире, в жизни человечества стоило многих человеческих жизней. Но когда говорят так, забывают, что терять первых, расплачиваться ими за успехи последующих было уделом и морского, и железнодорожного, и, если хотите, автомобильного транспорта. Гибнут врачи, монтажники, водолазы, оленеводы, буровики… И вы наверняка не скажете, что смерть — их профессиональный удел, что ею и только ею меряется выстраданное, созданное, сделанное. А тут, когда речь идет об авиации, вы, ну… ваш сценарист возводите катастрофу в ранг неизбежного, делаете ее эдаким крестом, на котором непременно нужно распять человечество, прежде чем оно взмоет в небо…
— А Чкалов? А Гагарин?..
— Это не довод, — спокойно возразил генерал. — Надо понять, что авиация все время, в каждый период своего развития, летает при определенном уровне надежности ее техники. Так же, впрочем, как ездят поезда, автомобили. В любой момент можно посчитать — заранее посчитать, сколько самолетов из наличного мирового парка…
— И вы, конечно, «посчитали», — перебил Оболенцев, радуясь, что хоть чем-то может поддеть старика.
— Посчитал, — спокойно отозвался тот и потянулся к бумагам, стопками загромождавшим письменный стол. — Как раз читая ваш сценарий, прикинул для любопытства. Так вот, на несколько миллионов километров налета мировой авиации приходится сейчас одна катастрофа. В переводе на количество унесенных ею жизней это в сотни раз меньше того, что происходит на автомобильных дорогах… Вот и судите: если бы вы снимали фильм о шоферах, ну, шоферах такси, скажем, ввели бы вы в сюжет аварию как непременную данность в жизни ваших героев?
— Значит, вы вообще отрицаете возможность серьезных неполадок на самолете, трагический исход полета?
— Ну что вы! Я же сказал: на несколько миллионов километров налета всей мировой авиации — одна машина. Немного. И это надо объяснить зрителям. Иначе могут подумать: зачем вообще летать, зачем забираться еще выше, в космос? Прогресс техники, я полагаю, даже отдаленно не напоминает стремление прошибить лбом стену… Уровень надежности, о котором я говорил, продержится еще, вероятно, лет пятнадцать-двадцать, видимых путей в корне изменить положение пока нет, и это учитывается, применяется целый комплекс мер… Словом, авария — проблема никак не нравственная, а техническая, тут никто не стоит перед выбором.
— А планка? Вы говорили о планке рекордсмена, которую надо ставить повыше. Не исключая авиацию. Кто-то же должен…
— Я говорил и другое: поднимая планку, надо посчитать, сколько это будет стоить. Один из общественных инстинктов человечества — жить по средствам, разумно. И инженеры — исполнители воли сией!
Оболенцев ушел от генерала, от насмешливо лающей таксы в еще большем смятении, чем от Городецкого, тогда, в последний их разговор. И дело было, он понимал, не в том, что эти двое, пожилые, много понимающие люди, тянули его в противоположные стороны: один — снимать фильм как есть, по букве сценария, а другой — вообще бросить затею. Кирилл чувствовал, что ему, пусть еще молодому