Уолт Уитман - Избранные стихотворения и проза
Вот, например, его поэма «Привет мирозданию», озаглавленная почему-то по-французски: «Salut au Monde!»:
«О, возьми меня за руку, Уолт Уитман, — обращается он к себе. — Сколько быстро бегущих чудес! Что это ширится во мне, Уолт Уитман? Что это там за страны? Какие люди и какие города? Кто эти младенцы? Одни спят, а другие играют. Кто эти девочки? Кто эти замужние женщины? Какие реки, какие леса и плоды? Как называются горы, которые высятся там в облаках? Неужели полны жильцов эти мириады жилищ? Во мне широта расширяется и долгота удлиняется, во мне все зоны, моря, водопады, леса, все острова и вулканы».
Вызвав в себе экстаз широты, он вопрошает себя:
«Что ты слышишь, Уолт Уитман?»
И отвечает себе на целой странице:
«Я слышу кастаньеты испанца, я слышу, как кричат австралийцы, преследуя дикую лошадь, я слышу, как вопит араб-муэдзин на вышке своей мечети, я слышу крик казака, я слышу бормотание еврея, читающего псалмы и предания, я слышу ритмические мифы Эллады и могучие легенды Рима, я слышу… я слышу… я слышу…»
Исчерпав в таком каталоге всевозможные «звучания» различных народов, поэт задаёт себе новый вопрос:
«Что ты видишь, Уолт Уитман?»
И начинается новый каталог:
«Я вижу огромное круглое чудо, несущееся в неизмеримом пространстве, я вижу вдали — в уменьшении — фермы, деревушки, развалины, тюрьмы, кладбища, фабрики, замки, лачуги, хижины варваров, палатки кочевников; я вижу, как изумительно быстро сменяются свет и тьма; я вижу отдалённые страны… Я вижу Гималаи, Алтай, Тянь-Шань, Гаты; я вижу гигантские выси Эльбруса, Казбека… я вижу Везувий и Этну, я вижу Лунные горы и Красные Мадагаскарские горы… я вижу парусные суда, пароходы, иные столпились в порту, иные бегут по воде, иные проходят через Мексиканский залив, иные — мимо мыса Лопатки, иные скользят по Шельде, иные — по Леме, иные разводят пары». И так дальше — много страниц.
И снова: «Я вижу, я вижу, я вижу…» «Я вижу Тегеран, я вижу Медину… я вижу Мемфис… я вижу всех рабов на земле, я вижу всех заключённых в темницах, я вижу хромых и слепых, идиотов, горбатых, лунатиков, пиратов, воров, убийц, беспомощных детей и стариков…» И так дальше — несколько страниц…
«И я посылаю привет всем обитателям земли… Вы, будущие люди, которые будете слушать меня через много веков, вы, японцы, евреи, славяне, — привет и любовь вам всем от меня и от всей Америки! Каждый из нас безграничен, каждый нужен, неизбежен и велик! Мой дух обошёл всю землю, сочувствуя и сострадая всему. Я всюду искал друзей и товарищей и всюду нашёл их, и вот я кричу:
„Да здравствует наша вселенная!“»
«Во все города, куда проникает солнечный свет, проникаю и я, на все острова, куда птицы летят, лечу вместе с ними и я…»
Вот в сокращённом виде эта знаменитая поэма, над которой столько издевались, которую в своё время не хотел напечатать ни один американский журнал, на которую написано столько смехотворных пародий.
Если это и каталог, то каталог вдохновенный. Правда, он требует вдохновения и от читателя, но какая же самая гениальная поэма осуществима без вдохновений читателя? Недаром Уитман так часто твердил, что его стихи — наши стихи. Воспринимая их, мы должны сами творить их, и если у нас хватит таланта, мы действительно ощутим восторг бытия, отрешимся от муравьиного быта и словно на стратостате взлетим над землёй. Эта способность «расширять широту и удлинять долготу» особенно выразилась в его столь же знаменитой поэме «Переправа на бруклинском пароходе».
Он задумывается о будущих людях, которые через много лет после его смерти будут всё так же переезжать из Бруклина в Нью-Йорк, и обращается к этим будущим, ещё не родившимся, людям, к своим далёким потомкам с такими необыкновенными стихами:
Время — ничто, и пространство — ничто,Я с вами, люди будущих столетий.То же, что чувствуете вы, глядя на эту воду, чувствовал когда-то и я,Так же, как освежает вас это яркое, весёлое течение реки, освежало оно и меня,Так же, как вы теперь стоите, опершись о перила, стоял когда-то и я.
Поэт говорит о себе, как о давно умершем, обращаясь к ещё не родившимся:
Я тоже, как и вы, много раз, много раз пересекал эту реку,Видел ослепительный солнечный блеск за кормой,Видел отражение летнего неба в воде,Видел тень от своей головы, окружённую лучистыми спицами в залитой солнцем воде,Я тоже был живой, как и вы, и этот холмистый Бруклин был моим.Я тоже шагал по манхаттанским улицам и купался в окрестных водах.
Обращаясь к этим будущим, ещё не рождённым, людям и продолжая говорить о себе, как о давно погребённом покойнике, он опять-таки устанавливает полную «идентичность» своих ощущений с ощущениями этих людей. Смерти нет, есть вечная трансформация материи.
Я верю, что из этих комьев земли выйдут и любовники, и лампы.
Смерть не ставит границы между прошлым поколением и будущим. Люди для Уитмана — капли воды, вовлечённые в бесконечный круговорот бытия: между облаком, туманом и волной океана — кажущаяся, формальная разница. Та же разница между живыми и мёртвыми:
Смерти воистину нет,А если она и есть, она ведёт за собою жизнь, она не подстерегает её, чтобы прикончить её,Ей самой наступает конец, едва только появится жизнь.
Отрешившись от всего индивидуального, личного, он тем самым освобождается и от ужаса смерти, и смерть возникает пред ним как мудрая и благодатная сила природы, вечно обновляющая жизнь вселенной:
Могучая спасительница, ближе!Всех, кого ты унесла, я пою, я весело пою мертвецов,Утонувших в любовном твоём океане,Омытых потоком твоего блаженства, о смерть!
О личном бессмертии он не заботится: судьба отдельных капелек не занимает того, у кого перед глазами океан. Он — поэт миллиардов, отсюда его слепота к единицам. Всё частное, случайное, индивидуальное, личное было ему недоступно. Глядя на землю из своей стратосферы, различая издали только многомиллионные толпы, где каждый равен каждому, где все, как один, он не видел, не чувствовал отдельных человеческих душ. Человечество было для него муравейником, в котором все муравьи одинаковы. Во всей его книге нет ни едкой — буквально ни одной! — человеческой личности, и даже в грандиозной поэме, где он так вдохновенно оплакивает смерть президента Линкольна, самобытная личность этого национального героя Америки, в сущности, совершенно отсутствует. Это реквием по общечеловеку, плач всякого любящего о всяком любимом. Даже в многочисленных любовных стихах, составляющих в «Листьях травы» особый цикл — «Адамовы дети», является не такая-то женщина с такой-то родинкой, с такой-то походкой, единственной, неповторяемой в мире, а общеженщина, в которой он видит раньше всего её многородящие чресла, но совершенно не чувствует обаяния её человеческой личности.
Из бурлящего океана толпы нежно выплеснулась ко мне одна капляИ шепнула: люблю тебя, покуда не сгину!
Вот и всё, что он может сказать о той женщине, которая полюбила его. «В вас я себя вливаю, — твердит он своим возлюбленным, — тысячи будущих лет я воплощаю чрез вас», — но где та женщина, что согласится служить для мужчины лишь безыменным, безличным воплощением грядущих веков?
Давно уже вся мировая литература, особенно русская, проникновенно открыла, что поэзия любви начинается именно с индивидуализации любимого, с ощущения его единственности, его центральности, его исключительности, его «ни с кем несравнимости».
Только в мире и есть, что лучистый, Детский задумчивый взор!Только в мире и есть — этот чистый, Влево-бегущий пробор.
(Фет)
Нехлюдов в «Воскресении» Толстого увидел, влюбившись в Маслову, «ту исключительную, таинственную особенность», которая отличала её от всех прочих людей и делала её «неповторимой», «единственной».
Это чувство совершенно неведомо автору «Листьев травы».
«Я славлю каждого, любого, кого бы то ни было», — постоянно повторяет поэт.
Кто бы ты ни был, я руку тебе на плечо возлагаю, чтобы ты стал моей песней.Я близко шепчу тебе на ухо:«Много любил я мужчин и женщин, но тебя я люблю больше всех».
Но ни один человек не захочет, чтобы его любили такой алгебраической, отвлечённой любовью — в качестве «кого бы то ни было», одного из миллиона таких же.