Василий Гроссман - Несколько печальных дней (Повести и рассказы)
– Говорят, что штаб армии останется у нас постоянно. – И людям не верилось, глядя на военных, мирно ходивших тут же рядом, что вчера при виде этих серо-голубых шинелей они отходили от окон и, млея, ждали, не утихнет ли вдруг шум шагов возле их дома, не ударит ли мрачный завоеватель винтовочным прикладом по двери.
На стенах расклеили приказ № 1, и все узнали, что комендант города – полковник Падральский. Полковник Падральский извещал население, что он хочет покоя и того, чтобы жители, не боясь реквизиций, занимались своими делами. Полковник велел всем сдать холодное и огнестрельное оружие, а в последнем пункте приказа жирным шрифтом извещал, что, если кто-нибудь вздумает стрелять по войскам из окон, он, полковник Падральский, велит сжечь дом, из которого производилась стрельба, «а все мужское население в возрасте от пятнадцати до шестидесяти лет, проживающее в доме, будет расстреляно».
И обыватели согласно приказу полковника занялись своими делами: открыли магазины, перчаточные и шапочные мастерские, сапожные и портняжные заведения, кондитерские и пекарни. И краснощекий ювелир, спрятав под старинный темный комод сверток украденных им часов, рассказывал заказчикам, что его «сделал нищим» худой, небритый разбойник, тот, у которого он отвоевал лишь свои ботинки.
А худой солдат ехал полем; ноги его коня дымились от пыли, лицо солдата было серым после ночного перехода, и он внимательно рассматривал бритый беленький затылок мальчишки, ведущего эскадрон по дорогам этой чужой страны, о которой товарищи шепотом рассказывали много чудесных и страшных историй.
В этот день доктору исполнилось пятьдесят восемь лет, готовился «большой» обед, дом шумел и грохотал с утра. Марья Андреевна, одетая в ярко-голубой халат, повязав голову цветным украинским платком, убирала комнаты. Она снимала паутину и пыль с верха белой голландской печки, такой высокой, что Марья Андреевна, вскрикивая от страха, влезла на стул, поставленный на стол, чтобы дотянуться к верхним изразцам. Это трудное и опасное предприятие напоминало восхождение альпиниста на белоснежную вершину недоступной горы.
Доктор, всплескивая руками, бегал вокруг и кричал:
– Сумасшедшая, в твои годы, с твоим сердцем…
Но Марья Андреевна не обращала на него внимания, у нее была любовь к тяжелым и опасным трудам. Она мастерски натирала воском полы, умело чистила дымоходы, не гнушалась прочищать толстой железной проволокой засорившийся унитаз и делала это так быстро и ловко, что старик дворник с восхищением говорил:
– Ай да барыня! Вот это настоящая барыня!
На кухне было невероятно жарко от громадной, топившейся с раннего утра плиты. Казалось, что мухи, шныряющие в открытое окно, не выдерживая жары, вылетают на улицу отдышаться, а освежившись и набравшись сил, вновь возвращаются к кухонным трудам.
Москвин, сидя на корточках перед плитой, ворошил кочергой уголья, и светлые искры сыпались через решетку. Он так старательно подкладывал сухие березовые поленца, что плита прямо-таки ревела, заполненная белыми и желтыми лоскутьями пламени.
Поля открывала духовку и говорила:
Та годи же, в цэй духовци нэ то що стрюдель, а пасху можно печь.
Она плевала на раскаленное дно духовки, и слюна вспучивалась и вскипала.
Поля была сейчас счастлива. Сирота, ушедшая служить в город, она уже шесть лет работала прислугой, научилась готовить господские блюда, прошла всю хитрую школу горничной и кухарки, умевшей делать тысячи вещей, чтобы хозяева вкусно, тепло и чисто жили. Ночью, лежа на своей дощатой кроватке, полуживая от четырнадцатичасовой работы, она мечтала о том, как выйдет замуж и заживет своей, а не чужой жизнью. И теперь ей казалось, что кухня принадлежит ей, что она жена этого веселого молодого парня, который так ловко колет левой рукой дрова и так душевно расспрашивает ее про деревенскую жизнь, шепотом учит неповиновению докторше, жалеет ее загубленную у плиты молодость.
И удивительное дело – Москвина тоже тянуло на кухню. Простой солдатский план, который он сразу же замыслил в вечер своего приезда, увидев девушку, принесшую самовар в столовую, сейчас казался поганым и ненужным.
Он злился, когда Марья Андреевна за столом говорила, что на украденное у нее горничными и кухарками можно построить трехэтажный дом. Он поражался громадности работы, которая была навалена на Полю, – самовары, завтрак, обед, мытье полов, мойка посуды, дрова, вода, беганье к дверям, десятки мелких и мельчайших поручений. А поздно ночью, когда все уже ложились, из спальни раздавался голос Марьи Андреевны:
– Поля, Поля, дай мне, пожалуйста, стакан чаю, я буквально умираю от жажды.
И спустя минуту в коридоре слышалось топанье босых ног.
По вечерам он сидел в кухне у открытого окна и разговаривал с Полей. Он учил ее тактике классовой борьбы, советовал, как устроить капкан для хозяйки и заставить заплатить восемьсот миллионов рублей за сверхурочную работу. Потом он рассказывал Поле, как ей будет хорошо и легко жить при социализме, утешал ее, что терпеть осталось недолго – месяцев восемь, десять. А днем, так как ему, рабочему человеку, было тошно видеть свое безделье и ее тяжкие труды, он рубил дрова, топил плиту и очень умело чистил картошку – так ловко, что Поля, глядя на него, хохотала и говорила:
– А боже ж мой, ну чисто як женщина!
Правда, теперь разгоряченный чугунным жаром плиты Москвин поглядывал на босые ноги Поли очень свирепыми глазами, и, когда она подходила к плите, он обнимал ее, они начинали возиться и хохотать.
Оборванная старуха еврейка сидела на кухне, ожидая, пока пройдет хозяйственный пыл Марьи Андреевны и ее позовут в столовую рассказать про харкающую кровью дочь; про зятя, пытавшегося прокормить восемь человек шитьем мужских подштанников и потерявшего зрение, потому что, жалея керосин, этот умник работал в темноте; про заморыша-внука, родившегося без ногтей; про внучку, полгода сидящую дома, так как неудобно большой девочке выйти на улицу в одной рубашке. Старуха знала, что после ее рассказа Марья Андреевна закроет лицо руками и тихо начнет говорить: «Боже, боже», а потом вынесет ей столько мешочков крупы, муки и фасоли, что вся семья три недели не будет бояться голодной смерти. И она даже знала, что докторша снова куда-то уйдет и вернется с детским платьицем. Тогда Цына заплачет и докторша заплачет, потому что они обе старые женщины и не могут забыть детей, умерших двадцать лет назад. Старуха, тихонько покачиваясь, сидела на табурете и вдыхала сладкие, жирные запахи рождающихся пирогов. Москвин и Поля не обращали на нее внимания. Им казалось, что старуха ничего не видит, ничего не понимает, а она, искоса поглядывая на них, бормотала:
– Ну-ну, надо иметь медное желание, чтобы хотеть такую девушку, как эта…
Этот спокойный день был очень длинен. Факторович лежал, его лихорадило, кружилась голова. Читать ему не хотелось – в доме не было книг по философии и политической экономии, а Мережковского, которого принесла ему Марья Андреевна, он с презрением отверг. Лежа с закрытыми глазами, Факторович думал. Этот сытый, спокойный и ласковый дом напоминал ему детство. Марья Андреевна характером очень походила на одну его тетку – старшую сестру отца. И он вспомнил, как год назад, будучи следователем чека, он пришел ночью арестовывать ее мужа – дядю Зему, веселого толстяка, киевского присяжного поверенного. Дядю приговорили к заключению в концентрационном лагере до окончания гражданской войны, но он заразился сыпняком и умер. И Фактарович вспомнил, как тетка пришла к нему в чека и он сказал ей о смерти мужа. Она закрыла лицо руками и бормотала: «Боже мой, боже мой», – совсем так, как это делает Марья Андреевна.
Да, с тех пор он не видел ни отца, ни матери, ни сестер. И сегодня он вспомнил их – может быть, они все умерли уже. Он задремал, и ему снились очень глупые сны.
– Я не хочу больше супа! – плаксивым голосом кричал он и топал ногами, а отец чеканил:
– Кто не ест супа, тот не получит компот.
Потом он снова открыл глаза, над ним стоял Верхотурский и говорил:
– Я вас разбудил. Вы плакали и орали диким голосом.
Да, Фактарович себя скверно чувствовал в течение этого нудного и тяжелого дня. Несколько раз он приподнимал голову и удивленно смотрел на Верхотурского. Тот сидел на мешках, рядом с очкастым парнем Колей, и оживленно с ним говорил.
Вероятно, чтобы не мешать Фактаровичу, они говорили вполголоса, слов нельзя было разобрать.
Верхотурский смеялся, жестикулировал и, видно, рассказывал что-то смешное: Коля, слушая, вытягивал шею и часто ржал. Этот разговор очень занимал Факторовича: о чем мог так оживленно говорить участник двух заграничных съездов партии с этим мальчишкой?
Но он снова задремал, а когда открыл глаза, Верхотурского и Коли уже не было. Постучалась Марья Андреевна, она пришла насыпать в длинные, похожие на чулки мешочки манную крупу и пшено. Крупа, шурша, сыпалась в мешочки, и Марья Андреевна громко вздыхала. Потом она сказала властным голосом: