Генри Филдинг - Дневник путешествия в Лиссабон
Наконец он столько наговорил и как будто рассуждал так здраво, что я перешел на его сторону и стал помогать ему убедить мою жену (а это было нелегко) согласиться и подержать у себя зуб еще немножко, а ее состояние пока облегчить временными болеутоляющими средствами. Это были: опий на зуб и вытяжные пластыри за ушами.
Когда мы в тот день сидели в каюте за обедом, окно с одной стороны вдруг влетело в каюту с таким грохотом, будто у нас под столом выстрелили из двадцатифунтовой пушки. Внезапность этого происшествия нас испугала, однако все скоро объяснилось: за оконной рамой, которую разбило вдребезги, в середину каюты просунулся бушприт маленького кораблика, так называемого трескуна, чей шкипер тут же стал просить прощения за то, что налетел на нас и чуть не потопил наш корабль (в лучшем случае по рассеянности); другими словами, он всех нас послал к черту и произнес несколько благочестивых сожалений, что не навредил нам еще хуже. На все это наши матросы отвечали собственным языком и слогом, так что между ними и тем экипажем, пока все могли слышать друг друга, велся диалог из сплошной божбы и сквернословия.
Трудно, мне кажется, найти удовлетворительный ответ на вопрос, почему именно матросы воображают, что их не касаются обычные человеческие отношения, и словно бы похваляются языком и поведением дикарей. Они больше видят свет и, как правило, больше знают, чем сухопутные жители того же звания. И не думаю я, чтобы в какой-нибудь стране, которую они посещают (не исключая даже Голландии[56]), они могли увидеть что-либо подобное тому, что изо дня в день творится на реке Темзе. Неужели же они воображают, что истинное мужество (а они самые храбрые люди на земле) несовместимо с крайней мягкостью человеческого поведения и что презрение к пристойности возникает в мало развитых умах в то же время и по тем же законам, что и презрение к опасности и смерти? Неужели? Да, так оно и есть. А как это получается, предлагаю обсудить на заседании общества Робина Гуда[57] или же поместить среди загадок на страницах «Женского альманаха» на будущий год.
Понедельник, июля 1. Нынче мистер Уэлш простился со мною после обеда, а некая юная леди простилась с сестрою, которая едет с моей женой в Лиссабон. Тот и другая вместе отбыли в дилижансе в Лондон.
Вскоре после их отъезда нашу каюту посетили два нахала, по внешности сильно напоминавших бейлифов от шерифа или, скорее, от гофмаршала. Один из них, в особенности, напустив на себя необыкновенную грубость и наглость, вошел без всяких церемоний, не снимая шляпы с широким золотым галуном, лихо, по-военному, заломленной на голове. Чернильный рожок в петлице и пачка бумаг в руке достаточно ясно сказали мне, кто он такой, и я спросил его, не служат ли он и его спутник на таможне; он ответил не без чопорности, что так оно и есть, словно уверенный в том, что эта весть приведет задавшего вопрос в священный трепет и прекратит дальнейшие расспросы; я же, напротив, тотчас спросил, какую должность он исполняет на таможне, и, получив от его спутника ответ (хорошо помню), что сей джентльмен – якорный смотритель, возразил, что якорный смотритель – это вполне возможно, но джентльменом он быть не может, ибо ни один человек, имеющий право на это звание, не ворвется в комнату, где сидит дама, не извинившись и даже не сняв шляпы. Тут он обнажил голову, а шляпу положил на стол и попросил прощения, свалив вину на своего спутника, который, мол, должен был его предупредить, что в нижней каюте едут знатные люди. Я сказал ему, что он мог определить по нашему внешнему виду (это, пожалуй, было некоторым преувеличением), что перед ним джентльмен и леди, и что это ему урок: вести себя как можно учтивее, хотя мы люди не знатные и не знаменитые. А впрочем, сказал я, так как он, видимо, осознал свою ошибку и просил прощения, леди разрешит ему, буде он захочет, снова надеть шляпу. От этого он отказался не слишком вежливо, и мне стало ясно, что, если я снизойду до большей мягкости, он тут же снова станет грубее.
И я опять поймал себя на мысли, выражать которую мне уже не раз приходилось, что в природе нет ничего несуразнее, чем любая форма власти при низком уровне ума и способностей, и что нет ничего более плачевного, чем отсутствие правды в шутливом рассуждении Платона, когда он говорит нам: «Сатурн, хорошо знающий дела людские, дал нам царей и правителей не человеческого, а божественного происхождения; как мы не делаем ни овчаров из овец, ни быкопасов из быков, ни козопасов из коз, но ставим над ними надсмотрщиков из своей среды, как лучше приспособленных управлять ими, так же точно божественной любовью над нами поставлены демоны, как существа более высокого порядка, чем люди; не особо утруждая себя, они могли бы направлять наши дела и устанавливать мир, скромность, свободу и справедливость; раз и навсегда устранив все причины раздоров, могли бы довершить счастье рода человеческого. Пока что можно, не отступая от правды, сказать следующее: во всех государствах, где правит только человек, без божественной помощи, ничего не найти, кроме тяжелого труда и несчастья.
Все вышеизложенное может, по крайней мере, подсказать нам, как, при величайшем желании, следовать Сатурнову установлению; принимая любую помощь от нашей бессмертной сути, оставаясь ей строго послушными, мы должны строить и личную свою экономию, и общественную политику, руководствуясь ее диктатами. Распорядившись таким образом нашей бессмертной душой, мы должны установить закон и назвать его законом. Но если правление сосредоточено в руках одного человека, или немногих, или многих и если правитель или правители начнут предаваться неудержимой погоне за дичайшими удовольствиями или желаниями, неспособные сдержать никакую страсть, одержимые ненасытной дурной болезнью; если они будут пытаться править и в то же время будут попирать все законы, у несчастных людей не останется никаких средств уцелеть» (Plato, «de Leg.», lib. 4, d 713 – с 714, edit. Serrani[58]).
Правда, Платон здесь говорит о самой высшей суверенной власти в государстве; но правда и то, что его наблюдение можно обобщить и применить ко всем более низким уровням власти; в самом деле, каждый подчиненный уровень непосредственно вытекает из более высокого, и, в равной степени защищенный тою же силой и освященный тем же авторитетом, он равно опасен для благоденствия субъекта.
Из всех видов власти нет, пожалуй, ни одного столь освященного и защищенного, как тот, который мы сейчас рассматриваем. Так многочисленны и так мощны санкции, предоставляемые ему еще и еще парламентским актом, что, раз установив таможенные законы о товарах, законодатели будто только о том и заботились, как укрепить руку и охранить личность чиновников, которых эти законы породили; а среди них многие так непохожи на Сатурновых избранников, что отнюдь не кажутся созданиями, превосходящими обычных людей, но, напротив, создается впечатление, что их старательно выискивали среди самых низменных и гнусных подонков человечества.
Нет ничего на свете столь полезного людям вообще, ни столь благотворного для отдельных обществ и индивидов, как торговля. Это – alma mater,[59] щедрая грудь, которой вскормлен весь человеческий род. Правда, она, как и другие родители, не всегда равно благоволит ко всем своим детям; но хотя своим любимцам она дает много с избытком и с лихвой, лишь очень немногих она отказывается снабжать умеренно, а в самом необходимом не отказывает никому.
Любить такую благотворительницу было бы естественно для всех на свете; и странно было бы, если бы люди не пеклись о ее интересах и не оберегали бы ее от обмана и насилия некоторых ее бунтующих потомков, которые, устремив алчный взгляд на то, что превышает их долю, или на то, что они считали бы правильным получить, день за днем обдумывают, как насолить ей, и пытаются отнять у своих ближних те доли, которыми великая alma mater их наделила.
Наконец на борт явился наш начальник, и часов в шесть вечера мы подняли якорь и спустились в Нор, в высшей степени приятный кусок пути, так как вечер был чудесный, луна только что начала убывать, а ветер и отлив нам благоприятствовали.
Вторник, июля 2. Нынче утром мы опять поставили паруса при тех же преимуществах, какими воспользовались накануне вечером. За день мы обошли берег Эссекса и двинулись вдоль берега Кента, прошли приятный остров Тэнет, который остров, и остров Шеппи, который не остров, и часа в три, теперь уже при встречном ветре, бросили якорь в Даунсе,[60] в двух милях от Дила. Моя жена, совсем измучившись с зубом, снова решила с ним расстаться, и мы послали в Дил за новым врачом, однако опять безуспешно: он тоже отказался удалить зуб, по тем же причинам, что и первый, однако так сильна была ее решимость, подкрепленная болью, что он был вынужден сделать попытку, которая закончилась скорее в подтверждение его суждений, чем почетно для операции: подвергнув бедную мою жену невыразимым мучениям, он был вынужден оставить ее зуб in statu quo;[61] теперь ее ожидала сладостная перспектива долгой и непрерывной боли, которая могла продолжиться до самого конца путешествия без всякой надежды на облегчение.