Джордж Оруэлл - О радости детства...
Даже если бы я этому не научился от Самбо и Флип, я бы этому набрался от других мальчиков. Вспоминая, кажется поразительным, насколько изощренными и смышлеными снобами все мы были, насколько хорошо были осведомлены об именах и адресах, как скоро обнаруживали мелкие различия в акцентах, манерах и покровах одежды. У некоторых мальчиков, казалось, из пор сочились деньги, даже посреди унылой нищеты зимнего семестра. В особенности в начале и в конце семестра, происходила наивно-снобистская болтовня о Швейцарии, о Шотландии с проводниками и куропатками, о «дядиной яхте» и «нашем поместье» и «моем пони» и «папином авто». Думаю, что во всемирной истории никогда больше не было времен, когда сама вульгарная жирность богатства, без какой-либо искупающей ее аристократической элегантности, так бросалась в глаза, как это было в те годы до 1914. Это были времена, когда сумасшедшие миллионеры в волнистых цилиндрах и жилетках цвета лаванды устраивали вечеринки с шампанским на яхтах в стиле рококо на Темзе, времена игры диаболо и зауженных книзу юбок, времена денди в серых котелках и фраках с вырезом, времена «Веселой вдовы»[8], романов Саки[9], «Питера Пэна»[10] и «Там, где кончается радуга»[11], восхитительных уикендов в Брайтоне и вкуснейшего чая в ресторане Трок. От всего десятилетия до 1914 года разит вульгарной, невзрослой роскошью, бриллиантином, мятным ликером и шоколадными конфетами с мягкой начинкой — атмосферой нескончаемого клубничного мороженого на зеленых лужайках под «Песню итонских гребцов». Самым невероятным было всеобщее представление о том, что это сочащееся, выпирающее богатство английского высшего и высшего-среднего класса будет продолжаться бесконечно, и является частью мирового порядка. После 1918 года все стало иным. Снобизм и дорогие привычки вернулись, несомненно, но в смущенной и неловкой форме. До войны, поклонение деньгам было полностью лишено рефлексии, и не запятнано угрызениями совести. Деньги были добром не в меньшей степени, чем здоровье или красота, а сверкающий автомобиль, аристократический титул или орда слуг в людских умах смешивались с понятием нравственной добродетели.
В школе Св. Киприана, на протяжении семестра общая скудость жизни насаждала некоторую демократию, но одно упоминание о каникулах, и вытекающее из него хвастовство об автомобилях, дворецких и дачах быстро вызывало к жизни классовые различия. Школа была пропитана странным культом Шотландии, что выявляло фундаментальное противоречие в насаждавшихся ценностях. Флип утверждала, что имеет шотландские корни, и потакала шотландским мальчикам, поощряла их ношение шотландской юбки с клановым клетчатым узором вместо школьной формы, и даже крестила своего младшего ребенка гэльским именем. Мы все должны были почитать шотландцев потому, что они «суровые» и «грозные» (наверное, правильное слово — «непреклонные»), и непобедимые на поле брани. В главном кабинете висела гравюра на стали, изображающая атаку шотландских кавалеристов в сражении при Ватерлоо, которые явственно атаковали французов с огромным удовольствием. В нашем представлении, Шотландия состояла из горных потоков и каменистых склонов, мужских юбок и кожаных сумок, палашей и волынок, вперемешку с укрепляющим действием овсяной каши, протестантизма и холодного климата. Но подоплека этого была совсем иной. Настоящей причиной культа Шотландии было то, что отдыхать там летом имели возможность только самые богатые. А притворная вера в шотландское превосходство прикрывала нечистую совесть английских оккупантов, вытеснивших горцев-крестьян с ферм, чтобы освободить место для лесов, где можно охотиться на оленей, и в порядке компенсации сделавших их своими слугами. Лицо Флип всегда сияло невинным снобизмом, когда разговор заходил о Шотландии. Иногда она даже пыталась имитировать шотландский акцент. Шотландия была привилегированным раем, о котором могли говорить лишь инициированные, так, чтобы остальные чувствовали себя исключенными:
— Вы на эти каникулы в Шотландию едете?
— Еще бы! Мы туда ездим каждый год.
— У моего папы — три мили реки.
— А мне папа на двенадцатый день рождения дарит новое ружье. Там, куда мы едем, много тетеревов. А ну, вон отсюда, Смит. Что ты подслушиваешь? Ты в Шотландии никогда не был. Ты, наверное, даже не знаешь, что такое тетерев.
Этому следовала имитация крика тетерева, рева оленя и акцента «наших проводников» и т. д. и т. п.
А каким допросам подвергались новички сомнительного социального происхождения — допросы удивительно жестокие в своей подробности, учитывая, что они учинялись инквизиторами двенадцати-тринадцати лет!
— Сколько твой отец получает в год? В каком районе Лондона вы живете? Найтсбридж или Кенсингтон[12]? Сколько у вас в доме уборных? Сколько в вашей семье слуг? У вас дворецкий есть? Ну, тогда хотя бы повар? У кого вы шьете одежду? На сколько шоу вы ходили на праздники? Сколько вы с собой брали денег? И так далее.
Я был свидетелем того, как новичок, не старше восьми лет, отчаянно лгал во время такого катехизиса:
— У твоих есть машина?
— Да.
— Какая?
— Даймлер.
— Сколько лошадиных сил?
(Пауза, и прыжок в неизвестность.) — Пятнадцать.
— Какие фары?
Мальчик не знает, что ответить.
— Какие фары — электрические или ацетиленовые?
(Пауза подольше, и еще один прыжок в неизвестность.) — Ацетиленовые.
— Ха-ха-ха! Он говорит, что его папаши машина с ацетиленовыми фарами. Их уже давно не делают. У него машина столетней давности!
— Тьфу! Врет он все. У него нет машины. Он землекоп. Твой папаша — землекоп!
И так далее.
Согласно социальным стандартам, окружавшим меня, я никуда не годился, и не мог годиться. Но все различные виды добродетели, казалось, таинственным образом переплетены, и принадлежат одним и тем же людям. Ценились не только деньги: также ценилась сила, красота, обаяние, атлетизм, и нечто, называвшееся «силой характера», что на самом деле означало способность подчинять других своей воле. У меня не было ни одного из этих качеств. В спорте, например, я был безнадежен. Я был неплохим пловцом, и далеко не худшим игроком в крикет, но эти виды спорта не были престижными, так как мальчики ценят спорт только если он требует силы и смелости. Ценился футбол, в котором я был нолем. Я ненавидел этот спорт, а постольку, поскольку я в нем не видел ни пользы, ни удовольствия, мне было трудно показать в нем смелость. В футбол, как мне казалось, играют не из-за удовольствия ударов по мячу, а из-за того, что это разновидность драки. Любители футбола — большие, шумные здоровяки, у которых хорошо получается сбивать с ног и топтать мальчиков поменьше. Это было главной чертой школьной жизни — непрерывный триумф сильных над слабыми. Добродетелью было выигрывать: быть хорошим означало быть больше, сильнее, красивее, популярнее, элегантнее, беспринципнее окружающих — доминировать их, третировать их, делать им больно, выставлять их на посмешище, всячески брать над ними верх. Жизнь иерархична, и кто силен, тот прав. Сильные мира сего заслуживают побеждать, и всегда побеждали, а слабаки заслуживают проигрывать, и испокон веков проигрывали.
Я не подвергал сомнению окружавшие меня стандарты, так как насколько я мог видеть, иных не было. Как богатые, сильные, элегантные, модные, власть имущие могут быть неправы? Мир — их, и правила, установленные ими для мира, должны быть правильными. Но с очень раннего возраста я понимал невозможность субьективного конформизма. Посреди моего сердца всегда, казалось, бодрствует «внутреннее я», и указывает на разрыв между моральными обязательствами и психологическими фактами. Так было во всех вещах, мирских и духовных. Возьмем, к примеру, религию. Бога нужно было любить, и я в этом не сомневался. Лет до четырнадцати я верил в Бога, и верил, что то, что о нем говорится — правда. Но я также прекрасно знал, что я его не любил. Более того, я его ненавидел — а также ненавидел Иисуса и еврейских патриархов. Если я питал симпатии к какому-либо персонажу Ветхого Завета, то это были Каин, Иезaвель, Аман, Агаг, Сисара; в Новом Завете моими друзьями были Ананий, Каиафа, Иуда и Понтий Пилат. Вообще, вся религия была усеяна психологическими невозможностями. Молитвенник, например, говорил тебе любить Бога и бояться его: но как можно кого-нибудь любить, если ты его боишься? С личными сантиментами все было точно так же. Что ты должен чувствовать было обычно ясно, но соответствующая эмоция по приказу не появлялась. Очевидно, я должен был чувствовать благодарность в отношении Флип и Самбо, но я не был благодарен. Было также ясно, что нужно любить собственного отца, но я прекрасно знал, что своего отца я недолюбливал — до восьми лет я его почти не видел, и представлял его хриплоголосым пожилым мужчиной, вечно говорившим «Нельзя». Ты не то, чтобы не хотел иметь правильные свойства или ощущать нужные эмоции — ты не мог. Казалось, что хорошее и возможное никогда не совпадали.