Андрей Платонов - Ямская слобода
Иногда Филату казалось, что если бы он мог хорошо и гладко думать, как другие люди, то ему было бы легче одолеть сердечный гнет от неясного тоскующего зова. Этот зов звучал и вечерами превращался в явственный голос, говоривший малопонятные глухие слова. Но мозг не думал, а скрежетал – источник ясного сознания в нем был забит навсегда и не поддавался напору смутного чувства. Тогда Филат шел к лошади и помогал ей тащить водило, упирая сзади. Сделав кругов десять, он чувствовал качающую тошноту и пил холодную воду. Воду он любил пить помногу, она почему-то хорошо действовала на душевный покой – свежесть и чистота. Душу же свою Филат ощущал, как бугорок в горле, и иногда гладил горло, когда было жутко от одиночества и от памяти по Игнате Порфирыче.
В сарай часто забегал Васька – восьмилетний сын Спиридона Матвеича, охальный и умный мальчик. Филат его ласкал по голове и что-нибудь рассказывал. Васька тоже рассказывал, но особенное:
– Филат, мамка опять на горшок садится, а отец ругается...
– Ну, пускай, Вась, садится, она, может, больная и ветра на дворе боится! – объяснял Филат.
– Нет, Филат, она нарочно делает, чтоб отцу не продыхнуть: она такая блажная, – правда!
Филат начинал про другое – про Свата и Мишу-солдата. Но мальчик, послушав, опять вспоминал:
– Мать вчера чугунок со щами пролила, а отец ей как дернул рогачом по пузу... А мать кричит, что у ней краски тронулись, правда! Отец говорит:
«Крась крышу, шлюха», – а мать не полезла на чердак, а легла на койку и плачет! Она всегда у нас притворяется!..
Филат мучился от слов мальчика и думал про себя: «Вот нас теперь трое – лошадь, я и мать мальчика». Тоскливое горе раскололось на три части – и на каждого пришлось меньше.
Однажды Васька прибежал рано утром и закричал:
– Филат! Иди погляди – мамка в сенцах опять села, а отец на дворе кулеш поел, нам ничего не оставил!
Филат успокаивал мальчика, но самому было нехорошо.
После обеда Филат пошел в дом – ему нужно было взять денег у Спиридона Матвеича на новую веревку для бадьи.
Из сеней он услышал дикий издевленный крик Васьки и шепчущий голос его матери, которая хотела, наверно, ублаготворить ребенка и не могла.
– Дай свечку, зараза! – кричал Васька грозные слова, как большой. – Кому я говорю?! Дашь или нет – долго мне дожидаться? А то сейчас самовар на пол свалю, подлая тварь!
Мать ему быстро и испуганно шептала:
– Вась, ну не надо, Вась! Я сейчас найду тебе свечку – ты же сам ее вчера всю сжег... Я пойду за хлебом – куплю тебе новую...
– А я тебе говорю – ты спрятала свечку, проклятая сатана! – хрипел Васька и шевелил что-то гремящее, должно быть самовар.
– Ну, Вась, у меня же нету свечки – я куплю тебе ее...
– А я говорю – дай сейчас же! А то – вот тебе...
За этим загремела медь, и полилась шипящая вода: Васька сволок на пол самовар.
– Я же тебе говорил, чтоб дала, а ты все не давала! – уже спокойно объяснил Васька происшествие.
Филат осторожно открыл дверь и вошел в кухню, чувствуя свое бьющееся сердце и срам на щеках.
На табуретке сидела молодая женщина и плакала, прижав к глазам конец кофты.
Васька сердито глядел на живой кипяток и не сразу заметил Филата, а когда увидел, то сказал матери:
– Ага! Ты что наделала? Я вот отцу скажу – самовар полудили, а ты его на пол! Пусть только отец придет – он тебе покажет!
Женщина молча плакала. Филат испугался больше сына и матери и забыл, зачем он пришел. Женщина торопливо взглянула на него одичалыми черными глазами и вновь спрятала их под веки. Она была худа и очень красива – смуглая, измученная, с лицом, на котором глаза, рот, нос и уши хранились, точно украшения. Неизвестно, как это все уцелело после родов, детей, мужа и такой губительной судьбы.
Другой мальчик, поменьше Васьки, сидел в углу и неслышно плакал вместе с матерью. Филат заметил, что он больше похож на мать – черный, с мягким настороженным лицом, будто постоянно ожидающим удара.
Спиридона Матвеича, очевидно, дома не было – и Филат без слов ушел.
В большие праздники Филат ходил либо к Макару, либо так просто в поле. Макар говорил, что революция, как дождь, стороной где-то прошла, а Ямской слободы не тронула, и больше что-то ничего не видать и не слыхать: не то все кончилось, не то ливнем льет над другими местами.
– Да нам все равно! – беседовал Макар. – На всех богатства недостанет, а вот хлеба скоро не будет, тогда все само укротится!
– А на станции народ все едет? – спрашивал Филат.
– Едет, Филат! Дуром прет – вся война в хаты бежит! Да что ж, не без конца воевать – народ наболелся, теперь его не трожь!
Филат подолгу засиживался у Макара и все интересовался, пока тот не начинал зевать и указывать:
– Ты бы шел, Филат, нам с тобой сегодня отдых полагается, а то меня чего-то на немощь тянет!
Филат уходил и замолкал до будущего праздничного дня.
Зеленый свет лета уже смеркался и переходил в синий – свет зрелости и плодородного торжества. Филат наблюдал и думал о том, что скоро начнут снижаться такие высокие полдни, а лето постареет и станет коричневым, а потом желтым и золотым – таков цвет седой природы. Тогда слобода опять сожмется в домах и в четыре часа дня будет запирать свои ставни и зажигать керосиновый свет.
Слобода считала дни до уборки урожая и гадала – привезут аренду мужики или нет. Спиридон Матвеич был злой человек, изверг для домашней жены, но имел проницательный ум, когда беседовал с соседями у колодца.
Ямщики приходили к нему даже нарочно – спросить, что он думает о своей земле.
– Теперь земли у меня нет! – отвечал Спиридон Матвеич. – Мужики отъемом взяли – в расплату за войну...
– Да ведь правов-то новых еще не вышло, Спиридон Матвеич! – убеждал себя и собеседника ямщик. – Они хамством взяли, а не по закону!
Спиридон Матвеич мрачно осматривал голову говорившего, на которой остался лишь ободок волос. Он всегда наливался тяжелым гневом против глупости человека.
– Ты волос, должно быть, не от ума терял, а от греха, Ириней Фролыч! Хамство прячется тогда, когда сила царства его пугает, а теперь какое, к черту, у нас царство? Паровозы и то хотели по деревням растащить, а то земля: земля – первая вещь!
– Значит, ямщикам смерть приходит? – смирно спрашивал Ириней Фролыч.
Спиридон Матвеич делался серьезным до печали.
– Умирать еще погодим, Ириней. Я думаю, расправа будет наша, а не ихняя.
– А аренду-то ждать в нынешнем году аль в будущем?
– Совсем не жди! – говорил Спиридон Матвеич. – И думать забудь – ни с какой арендой мужик теперь не явится, сам чем-нибудь промышляй!
Филат слушал и начинал понимать простоту революции – отъем земли. В ямщиках он давно заметил злую скрытую обиду и большой тревожный страх. Но страх в них день ото дня рос, а злоба таяла и превращалась в смирное огорчение, потому что в мужиках происходило наоборот: обида выросла в злую волю, а воля вела войну с помещиками – пожаром и разгромом.
Ямщики думали, что и слободе несдобровать, но потом поняли, что они – мелкие землевладельцы, а у мужиков и без них много хлопот.
Филат стал сосредоточенней глядеть по сторонам, хотя ничего легкого для себя не ждал. Он знал, что ворота для него нигде сами не откроются и зимой опять придется лютовать – еще хуже прошлогоднего: тогда хоть Игнат Порфирыч был. Но втайне Филат чувствовал какую-то влекущую мысль: он надеялся, что если выйдет из слободы, то с голоду не пропадет, а раньше бы пропал. Постоянный скрытый страх за жизнь, с годами превратившийся в кротость, рассасывался внутри сам по себе, а сердце все больше разогревалось волнующими первыми желаниями. Чего он желал – Филат не знал. Иногда ему хотелось очутиться среди множества людей и заговорить о всем мире, как он одиноко догадывался о нем. Иногда – выйти на дорогу и навсегда забыть Ямскую слободу, тридцать лет дремучей жизни и то невыразимое сердечное тяготение, которое владеет, наверное, всеми людьми и увлекает их в темноту судьбы.
Филат не мог, как все много работавшие люди, думать сразу – ни с того ни с сего, он сначала что-нибудь чувствовал, а потом его чувство забиралось в голову, громя и изменяя ее нежное устройство. И на первых порах чувство так грубо встряхивало мысль, что она рождалась чудовищем и ее нельзя было гладко выговорить. Голова все еще не отвечала на смутное чувство, от этого Филат терял равновесие жизни.
В дом Игната Порфирыча Филат ходил редко: там вновь поселились нищие и беженцы, которые даже свалочную площадь сумели загадить. Но тоска по утрате друга у Филата теперь заросла грустным воспоминанием, почти не мучительным. Дом же привлекал не одной памятью о прошлом, но и звал уйти за теми, кто ушел из него. Этот дом как-то обнадеживал и радовал Филата и облегчал его время в слободе, будто то были последние дни, которые можно прожить как попало.
8
Осень вступила по мягким осыпавшимся листьям и долго хранила землю сухой, а небо ясным. Очищенные от хлеба поля казались прохладной пустотой, и над ними реяли невидимые волосы паутины. Небо сияло голубым дном, как чаша, выпитая жадными устами. И шли те трогательные и потрясающие события, на которых существует мир, никогда не повторяясь и всегда поражая. Ежедневно человек из глубины и низов земли заново открывал белый свет над головой и питался кровью удивительных надежд.