Жорж Санд - Последняя любовь
Время подходило к половине июля. Мы могли уже начать нашу работу и потому принялись нанимать рабочих. Жан отправился, чтобы устроить это, а также привезти срубленные у Симплона деревья. Надо было торопиться, чтобы не быть застигнутым зимой во время работы над плотиной. У меня не было времени на размышления; я поселился на неопределенный срок в Диаблерете, — это было выразительное название имения моих хозяев, этого оазиса, лежащего среди суровых гор.
В отсутствие Жана я следил за работой, трудился сам, а также направлял моих рабочих. Физический труд полезен: он дает возможность быть справедливым и терпеливым с теми, над которыми начальствуешь. Судя по себе, можно требовать от них настолько энергии, насколько они могут дать без ущерба для своего здоровья. Место, которое мы прорывали, лежало так глубоко в узком и отвесном ущелье, что там с раннего утра царила ночь. Я обедал в семь часов с Фелицией и Тонино и, чтобы заполнить остаток вечера, забавлялся, давая уроки математики и практической геологии молодому барону. У него была странная организация: чудесно воспринимающий все то, что говорило чувствам, но совершенно замкнутый для вещей идеальных. Сила поли тем не менее была в нем. Его послушание и внимание не оставляли желать лучшего, и если мне не удалось в точности ничему научить его, то тем не менее я развил в нем способность рассуждать. Мне не приходилось встречать более симпатичного и ласкового юноши. Я действительно сильно привязался к нему и начал баловать. Фелиция упрекала меня за это, но на самом деле, несмотря на свою брань, баловала его еще более, чем я. Она уверяла, что любила только брата, но я отлично видел, что она была не менее привязана и к Тонино. Эта любовь казалась мне вполне понятной и законной. Замечая у Тонино детские наивные порывы, я упрекал себя за те подозрения, которые явились у меня прежде относительно его близости с Фелицией. Он был настолько же ласков и предупредителен со мной, как и с ней: во время наших занятий вопреки моему желанию он целовал мне руки. Напрасно я говорил ему, что это неприлично, он отвечал, что так принято благодарить Италии и, провожая меня в мою комнату, целовал мою шляпу и книги прежде, чем отдать их мне.
Фелиция, всегда озабоченная и внимательная, выказывала себя серьезной и холодной по отношению к нему и ко мне. Несмотря на то, что я знал тайну ее жизни, причину морщинок на ее челе, строгого взгляда и горькой улыбки, она удивляла меня как загадка, которой я не мог найти решения. Как все было странно в ее судьбе! Эта девушка, дочь артиста, частью знатного, частью низкого происхождения, воспитанная в среде, противившейся ее побуждениям, поруганная еще будучи ребенком, испытавшая нищету и горе, затем принужденная жить в деревне и ставшая деятельной расчетливой хозяйкой, представляла для меня, а может быть и для нее самой, непонятное целое. Те, кто окружал ее, не интересовались загадкой — привыкнув к ней, они не старались найти ей объяснение. Простые люди никогда не ищут основных причин.
Жан, несмотря на свой деятельный и изобретательный ум, был настоящим крестьянином; Тонино мог бы анализировать, но он довольствовался любовью.
Что же касается меня, не имевшего особенного влечения к этой «смешанной» натуре, я рассматривал ее тогда, когда мне было нечего делать, и замечал в ней неожиданные противоречия. Когда она отдавалась веселью, можно было быть уверенным, что минуту спустя она станет сумрачной и сдержанной; когда же она выказывала себя рассерженной и требовательной, можно было ожидать, что вскоре она вас осыплет заботами, чтобы загладить свою несправедливость, делая, однако, вид, что не заметила ее и не раскаивается в ней. Она напоминала роскошный сам по себе инструмент, который не мог держать строя, потому что в нем были слишком растянутые или совсем порванные струны. Мне было тяжело слушать его раздирающий звук, изредка чудная, чистая нота производила неотразимое впечатление. Тогда я чувствовал потребность выразить Фелиции мое сочувствие, но она не допускала дружбы и, казалось, никогда не знала ее. Ее привязанность к своим носила характер страсти исполненного долга, но в ней недоставало мягкости. Тем не менее она была добра, очень добра! Отзывчивая к людским нуждам, она мучилась до тех пор, пока не улучшала их участи, сердилась, когда от нее скрывали горе, и еще более, когда ее благодарили за помощь. Она была умна и понятлива, а ее разносторонние, но смутные познания сделали то, что она ничего не знала основательно — ни в делах религии, ни в философии. Она любила добро, справедливость и все прекрасное, не умея их оценить и зная их если не понаслышке, то только благодаря инстинкту.
Она, как и Тонино, казалось, была лишена способности рассуждать. Если ему приходилось спрашивать ее о чем-нибудь, чего она не умела объяснить, она всегда очень забавно отвечала ему: «Одни только глупцы и лентяи постоянно твердят «отчего?»». И он довольствовался таким ответом. Две вещи, однако, она знала очень хорошо: это была музыка и итальянский язык. Она говорила свободно, но неправильно по-французски и по-немецки, но язык ее деда остался в ее памяти полным чистоты и изящества, я любил, когда она говорила по-итальянски. Что же касается музыки, она превосходно преподавала ее Тонино и мне, потому что я, несмотря на свои пятьдесят лет, любил учиться и всю свою жизнь сожалел о том, что был только любителем и не имел ни случая, ни времени постигнуть всю премудрость этого божественного искусства. Тонино очень мило играл на скрипке, хотя у него не было другого профессора, кроме его двоюродной сестры. Меня интересовало, теоретически ли она объясняла ему или сама хорошо была знакома с этим инструментом, но я знал, что на мой вопрос она резко ответит, что ровно ничего, не знает.
Однажды, когда Тонино разбирал мотив Вебера и по свойственному итальянцу легкомыслию искажал его, она пришла в негодование, взяла скрипку и с невыразимой прелестью мастерски сыграла мелодию. Я не мог устоять и начал аплодировать. Она, гневно пожав плечами, бросила инструмент, но Тонино пошел за другой скрипкой, которую подал ей с умоляющим видом.
— Как ты осмеливаешься трогать эту вещь? — сказала она ему.
Действительно, это была святыня, скрипка (Кремона) и смычок, украшенный гербами ее деда. Фелиция не могла устоять против желания сыграть и начала настраивать ее. В продолжение часа она приводила нас в восхищение. Конечно, ей были недоступны некоторые трудности, но у нее был полный и чистый тон настоящих артистов. Красота движения ее руки, непринужденная поза — все это соответствовало святому музыкальному вдохновению. Она казалась величественной, когда держала эту скрипку: ее серьезное лицо озарялось духовным огнем и было окружено таинственным ореолом. В минуту высокого вдохновения, когда, казалось, ей стало понятно откровение великих музыкантов, она остановилась и, отдавая скрипку, сказала Тонино:
— Отнеси ее, мне надо идти на ферму. — И, приняв озабоченный вид и походку прозаичной хозяйки, она побежала к своим коровам.
Эти противоречия всегда поддерживали и усиливала мое негодование. Я думал: неужели это существование, еще полное жизни и деятельности, уже окончено? Неужели она мне говорила правду, уверяя, что никого не любила после несчастья, бывшего в ее молодые годы? Неужели, если ей представился бы теперь случай полюбить благородно и законно, у нее не хватило бы на это ни сил, ни доверия? Вы меня спрашиваете, почему я задавал себе подобные вопросы? Откровенно говоря, я могу утверждать, что меня они интересовали с чисто философской точки зрения. Я не мог усидчиво заниматься ими, у меня было слишком много работы, слишком много в голове материальных расчетов, чтобы долго философствовать или мечтать над ними. Я стал более свободным с тех пор, как осенью прекратились наши работы. Однако я должен был постоянно следить за приращением почвы, так как Брама, это было название нашего потока, все еще в ущерб нам производил опустошения в поляне «Киль». Это не так сердило меня, как Жана, потому что я думал о возможности взорвать другие скалы и открыть пропасть той плодородной грязи, запасы которой нам приносились потоком.
Так как в общем все шло прекрасно и поставленная в январе плотина, казалось, была достаточно прочна, наша жизнь стала спокойной и даже веселой. Жан, любивший перемены, ездил по своим делам из Сиона в Мартиньи и из Брига в Диаблерет. Но все же мы видели его довольно часто, и он проводил с нами целые недели. Фелиция благодарила меня за это, так как в предыдущие зимы он редко навещал их. Долгие вечера проходили оживленно. Жан бывал постоянно в хорошем настроении духа, так как заботы не тяготили его; на этот раз ему все представлялось в розовом свете. Его удовольствием было дразнить Тонино, и предметом его шуток были надежды этого юноши на будущее.
— Знаешь, — говорил он, — когда наш остров будет приносить доход, я куплю у тебя титул барона. Я хочу быть бароном «d’lsola-Nuova». Тебе не нужно титула, потому что ты любишь только свою скрипку и животных. У тебя нет силы, и поэтому ты всегда остаешься аркадийским пастушком.