Г. Осипов - Общество знания: Переход к инновационному развитию России
Цензура (в том числе «реакционная») — важный фактор мотивации художественного творчества. Русская классическая литература возникла и расцвелa в условиях довольно жесткой цензуры — и во многом благодаря ей. В начале 90-х годов в Испании в среде философов и писателей прошла дискуссия о влиянии франкистской цензуры на литературу. Говорилось, что трудности, создаваемые цензурой писателю, заставляли его создавать новые художественные средства и, попросту говоря, повышали требования к литературному качеству текста.12 Напротив, как было сказано, «отмена цензуры подпиливает зубы слову». Цензура стала необходимым условием для становления научного текста. Научный журнал не существует без жесткой цензуры. Каким должен был быть провал рациональности, чтобы элита интеллигенции требовала ликвидации цензуры! Не изменения каких-то критериев и процедур, а именно ликвидации цензуры как общественного института.
Продуктом гипостазирования была вся предложенная в начале реформ трактовка свободы. Это — ключевая категория, ядро обществоведческой концепции перестройки в СССР, а затем и реформы в России. Она была ложно представлена российскому обществу элитой научного сообщества.
В 1990 г. на круглом столе по проблеме свободы, организованном журналом «Вопросы философии», выступил целый ряд видных интеллектуалов с суждениями, нарушающими логику. Доктор юридических наук из Института государства и права АН СССР Л. С. Мамут дает такую трактовку категории свободы: «Свободу уместно рассматривать как такое социальное пространство для жизнедеятельности субъекта, в котором отсутствует внеэкономическое принуждение… Свобода никогда не может перестать быть высшей ценностью для человека. Она неделима. Всякий раз, когда ставится под вопрос та или иная свобода (не о преступниках, естественно, разговор), тем самым ставится под вопрос свобода вообще. Эта истина известна уже давно» [115].
Уже первая фраза лишает данное понятие свободы всякого смысла, ибо не существует и не может существовать «социального пространства для жизнедеятельности субъекта, в котором отсутствует внеэкономическое принуждение». Перефразируя Аристотеля, можно сказать, что в таком пространстве могут жить только боги и звери, но, видимо, все же не о них идет речь (во всяком случае, как показали наши «субъекты», речь идет не о богах). Человек возник как существо социальное, обладающее культурой, а культура и есть прежде всего ограничение свобод животного. Эта истина известна уже давно. Экономика (рыночная) — вообще недавно возникший способ ведения хозяйства, и до него все виды принуждения были внеэкономическими. Может быть, и свобода возникла вместе с рыночной экономикой?
Примечательна оговорка, которую вводит юрист, требуя «социального пространства, в котором отсутствует внеэкономическое принуждение» — «не о преступниках, естественно, разговор». Эта оговорка лишает смысла все рассуждение, ибо преступники возникают именно потому, что в пространстве присутствует внеэкономическое принуждение в виде запретов (законов). Человек становится преступником не потому, что совершил невыгодное действие (нарушил норму экономического принуждения). Он преступил закон, за которым стоит неподкупная сила.
Мысль, будто «свобода никогда не может перестать быть высшей ценностью для человека», очевидно неразумна, тем более в устах юриста. Мало того, что человечество пережило тысячелетние периоды прямых несвобод типа рабства, и эти несвободы были общепризнанной нормой и образом жизни. И в новейшее время массы людей шли и идут в тюрьму, на каторгу и на эшафот, то есть жертвуют свободой ради иных ценностей — и благородных, и низменных. Это видно из опыта и соответствует здравому смыслу. Но ведь это подтверждает и современная философия. Романтическое представление о свободе как высшей ценности преодолено уже в середине пошлого века.
Грей пишет: «Следует учитывать возможность — наиболее устрашающую с точки зрения либералов-фундаменталистов и либералов-традиционалистов — что либеральные режимы будут оценены по меркам универсального минимума нравственных принципов как менее совершенные, чем некоторые нелиберальные или постлиберальные.
Такая ситуация возникла бы, к примеру, если бы режим, гарантирующий либеральные свободы слова и совести, с политическими институтами, удовлетворяющими либеральным критериям ответственности власти перед обществом, все же оказался не в состоянии поддерживать гражданский мир и подавить обычную преступность, что является необходимым условием достойной жизни большинства, многих или значительного меньшинства граждан. Чего стоит интеллектуальная свобода, если обладающие ею граждане живут в условиях городского окружения, вернувшегося в „естественное состояние“? Какова ценность выбора, если этот выбор осуществляется в социальной среде, близкой, как в некоторых городах США, к состоянию „войны всех против всех“ по Гоббсу, — ведь там почти нет достойного выбора? В таких обстоятельствах нелиберальный режим, политическим институтам которого не хватает подотчетности обществу и который не гарантирует либеральных интеллектуальных свобод, но гарантирует безопасность и защищает повседневные свободы своих граждан, можно было бы по справедливости признать в большей степени соответствующим универсальному минимуму, чем некоторые слабые либеральные режимы. Впрочем, в такой оценке нет необходимости, если — что вполне вероятно — некоторые из благ, подлежащих оценке в данных двух режимах, несоизмеримы» [62, с. 164].
Наконец, иррационален и тезис о том, что «свобода неделима». В любом обществе в любой исторический момент существует конкретная система неразрывно связанных «свобод и запретов», и система эта очень подвижна. Более того, в истории XX века мы в разных обличьях наглядно видели общую закономерность: освобождение неминуемо сопряжено с каким-то новым угнетением.
М. Фуко высказал очевидную вещь, которая начиная с Канта на все лады обсуждалась множеством философов: «Антиномия права и порядка лежит в основе современной политической рациональности». Свобода (право) и порядок (принуждение) находятся в неразрывной диалектической связи. Иными словами, свобода — категория, которая в реальности представлена динамической системой множества «делимых» свобод, которые в то же время выворачиваются в «несвободы» как само условие существования свобод. И в ходе развития общества как раз то одна, то иная свобода ставятся под вопрос, а затем и подавляются, давая место новым свободам. Сам же Кант, стараясь кратко объяснить суть Просвещения как обретения человечеством совершеннолетия и свободы разума, дал такую формулу: «Повинуйтесь, и Вы сможете рассуждать сколько угодно» [Цит. по: 178, с. 340]. В сознании части российских интеллектуалов произошел откат к безответственному отрочеству в обеих частях формулы Канта — они отвергают повиновение и одновременно отказываются рассуждать.
Другой оратор, философ Э. Я. Баталов, на том круглом столе тоже подтверждает неделимость и абсолютный характер свободы: «Нет свободы американской, китайской, русской или французской. Свобода едина по природе и сути, хотя продвинуться по пути свободы то или иное общество или индивид могут на неодинаковую глубину… Или она есть как сущность, или же ее нет совсем» [115].
Это суждение ликвидирует основу для рационального представления проблемы и рационального поведения. Если следовать этой логике, то или свобода есть и она есть вся целиком, так что и говорить не о чем — «или же ее нет совсем», так что тоже говорить не о чем.
Иррационально и утверждение, будто «свобода едина по природе и сути», независимо от места и времени. Ведь это противоречит очевидности! Представление о свободе, а значит, и ее облик, есть продукт культуры, «по природе и сути» этот продукт изменяется со временем, иногда очень быстро, даже в лоне одной культуры, не говоря уж о разных обществах и цивилизациях. Для любого класса свобод видны различия в их толковании в разных культурах. Вот, например, свобода слова. Гоголь говорит: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку… Опасно шутить писателю со словом. Слов гнило да не исходит из уст ваших!» Здесь свобода слова ограничена ответственностью. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется». А вот формула, которую дал Андре Жид (вслед за Эрнестом Ренаном): «Чтобы иметь возможность свободно мыслить, надо иметь гарантию, что написанное не будет иметь последствий». Разница очевидна.
Бердяев, этот «философ свободы», уделяет много места тому представлению о свободе, которое сложилось в русской культуре. Он пишет, например: «В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства… Россия — страна бытовой свободы, неведомой народам Запада, закрепощенным мещанскими нормами. Только в России нет давящей власти буржуазных условностей… Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей» [33].