Август Стриндберг - Одинокий
Я сбрасываю одежду, вместе со всеми этими пуговицами, пряжками, кнопками и тесемками, – и душе моей приходит черед вздохнуть свободнее и сбросить гнет. Совершив омовение на восточный лад, я ложусь в кровать, и тут будто рассыпается все бытие: воля к жизни, к битвам, к борьбе угасает, а сонливость весьма сродни жажде смерти.
Но сначала я отдаю полчаса медитации – читаю духовные книги, которые выбираю всякий раз по настроению. Иногда я беру католическую книгу, от которой веет апостольским, традиционным христианством; подобно латыни и греческому – это наши истоки, ведь католическое христианство – начало начал нашей, моей культуры. Погружаясь в римский католицизм, я чувствую себя римским гражданином. И одновременно – гражданином Европы; к тому же вплетенные в текст латинские стихи напоминают мне, что я образованный человек. Я не католик, никогда им не был да и не намерен связывать себя принадлежностью к тому или иному вероисповеданию. Иногда я беру старую лютеранскую книгу – с псалмом на каждый день года – и пользуюсь ею как жупелом. Книга эта написана в XVII веке, когда людям на земле жилось худо. Потому и сочинитель ее на редкость суров и превозносит страдание как некую божью милость и благодать. Лишь невзначай случается ему обронить доброе слово, поистине он способен довести читателя до отчаяния, и потому я вступаю с ним в поединок. «Неверно все это, – говорю я себе, – это всего лишь испытание моих душевных сил. Ибо католический автор объяснил мне, что искуситель творит самое злое дело, стремясь столкнуть человека в пропасть отчаяния, отнять у него надежду, а надежда для католика – непременная добродетель, ведь суть веры в том, чтобы ждать от бога добра, а приписывать богу зло – это от дьявола».
Изредка достаю я другую, странную книгу, изданную в XVIII столетии, в век Просвещения. Автор ее неизвестен, и я затрудняюсь сказать, кто он – католик, лютеранин или кальвинист [6], в книге, однако, заключена христианская жизненная мудрость – мудрость человека, который хорошо знал мир и людей, да притом еще был и поэт и ученый. Этот автор всегда говорит мне именно то, что в этот день, в этот час мне необходимо услышать. И если в какой-то миг все восстанет во мне против неправомерных и нелепых его требований к смертному человеку, то в следующий миг автор сам же и приведет все мои возражения. Он, что называется, разумный малый, который трезво смотрит на вещи и умеет расставить по своим местам праведное и неправедное. Слегка напоминает он Якоба Бёме [7], считавшего, что всякое явление содержит в себе и «да» и «нет».
В особо торжественных случаях я обращаюсь к Библии. У меня несколько Библий, изданных в разное время, и мне всегда кажется, будто не одно и то же начертано в них, – уж очень рознятся они друг от друга силой заложенного в них заряда и воздействия на меня. Одна, в черном кардуановом переплете, швабахской печати XVII века, источает необычайный накал. Библия эта некогда принадлежала семейству священника, чье родословное древо запечатлено на внутренней стороне обложки. И кажется, будто в этой книге долго копились злоба и ненависть, ибо она только и знает что изрыгать проклятия и призывать на чью-то голову кары небесные; сколько бы ни листал я ее – всюду натыкался я на проклятия, которые Давид или Иеремия посылают врагам, а этого я уж никак не хочу читать, потому что это не по-христиански. Вот, к примеру, молится Иеремия: «Итак, предай сыновей их голоду и подвергни их мечу; да будут жены их бездетными и вдовами, а мужья их да будут поражены смертью», и так далее в том же духе. Это не для христианской души. Я понимаю: можно просить у бога защиты от недругов, которые хотят столкнуть тебя в бездну, тогда как всеми помыслами ты устремлен ввысь, защиты от врагов, что из злобы отнимают у тебя хлеб. И то мне понятно, что можно возблагодарить господа, когда враг твой повержен; все народы, добыв победу, возглашали «Тя, боже», но молить бога покарать врагов, точно указывая род наказания, на это я бы нипочем не решился, и смею сказать: что годилось во время оно для Иеремии или Давида, то непригодно нынче для меня.
Есть у меня, однако, еще и другая Библия, на сей раз XVIII века, в опойковом переплете с золотым тиснением. Конечно, написано в ней то же самое, что и в первой, но содержание подается здесь по-иному. Книга эта с виду напоминает роман и по большей части радует читателя, даже бумага и та посветлее, и шрифт много приятней, да и бог в ней куда как покладист; взять хотя бы тот случай, когда Моисей дерзает сердито корить Иегову. Пример относится к тому месту, когда народ вновь начинает роптать, и Моисей, устав от всего, взывает к всевышнему чуть ли не с укором: «Разве я носил во чреве весь народ сей и разве я родил его, что ты говоришь мне: неси его на руках твоих, как нянька носит ребенка… Откуда мне взять мяса, чтобы дать всему народу сему?… Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжел для меня; когда ты так поступаешь со мною, то лучше умертви меня» [8].
Но Иегова отвечает на попреки эти без гнева и предлагает избрать в помощь Моисею семьдесят старейшин. Перед нами уже не тот неумолимый, мстительный бог из Ветхого завета. Однако хоть я и не задумывался над этим, а все же знаю: временами Ветхий завет мне ближе Нового. Библия обладает нравственной силой для нас, от рождения приобщенных к христианству, это бесспорно, – потому ли, что наши предки вложили в эту книгу всю силу своего духа в самую пору ее создания, сказать трудно. Святилища, храмы и священные книги воистину обладают подобным даром, они накапливают эту силу, как аккумуляторы – электроэнергию, но служит она только верующим, ибо вера – это личная моя батарея, и лишь при ее посредстве заговорит со мной мертвый пергамент. Вера – мой противоток, который возбуждает энергию посредством индукции; вера – щетка, электризующая стеклянный диск; вера – рецептор и одновременно проводник, – иначе не будет приема, и опять же – вера прекращает сопротивление материала – и только тогда может быть воспринято послание.
Вот почему все священные книги немы и мертвы для неверующего. Неверующий внутренне опустошен, дух его настолько стерилен, что ничто не взрастает в нем, он – само отрицание, минус, иррациональная величина, изнанка другого явления; сапрофит, существующий не сам по себе, а лишь на чужих корнях, он словно бы лишен собственного бытия: ведь и для отрицания необходимо положительное начало, а не то – нечего будет отрицать.
Наконец, бывают минуты, когда помогает только буддизм. Так редко ведь получаешь то, чего желал, – тогда стоит ли вообще желать? Не желай, не требуй ничего от людей, от жизни, и всегда будешь рад, что получил больше, чем мог мечтать; к тому же и сам ты знаешь по опыту: когда вожделенное у нас в руках, мы радуемся не столько желанному дару, сколько свершению мечты.
Временами внутренний голос вопрошает: а сам-то ты веруешь? И я тут же спешу заглушить этот голос, ибо знаю: вера – всего лишь состояние души, а отнюдь не плод мысли, и для меня состояние это полезно и благодетельно.
Но порой я восстаю против всех этих непомерных требований, не в меру суровых заповедей и бесчеловечной кары, и тогда я на время оставляю мои духовные книги, но всякий раз вскоре вновь возвращаюсь к ним, повинуясь словам, долетающим до меня из далеких времен: «Не забудь, что ты некогда был рабом в Египте и господь бог избавил тебя от рабства». Тут стихает мой бунт, ведь правда: я счел бы себя неблагодарным, трусливым мерзавцем, вздумай я отречься от спасителя моего перед людьми.
IV
И снова идет весна, в который раз (достигнув известного воз-. раста, уже неохотно называешь цифру). Но нынче весна идет не так, как в былое время. Метаморфоза прежде начиналась с того, что поближе к пасхе на дорогах раскалывали ледяной наст. Тут уж можно было увидеть все, что отложилось за зиму, – нечто вроде геологической формации со всеми пластами. Нынче же не допускают образования ледяного наста, да и сани с бубенчиками и защитной сеткой теперь редко встретишь, так что порой начинаешь думать, а не ввели ли у нас с некоторых пор, помимо среднеевропейского времени, еще и среднеевропейский климат? Прежде, когда осенью прекращалось судоходство и не построили еще железных дорог, мы были отрезаны от мира; на зиму люди всякий раз запасались солониной, соленой рыбой, а с приходом весны остро ощущали пробуждение к новой жизни. Нынче же ледоходы и железные дороги сравняли между собой времена года, и теперь мы круглый год наслаждаемся цветами, фруктами и зеленью.
Прежде весной вынимали внутренние рамы из окон, в комнату сразу врывался уличный шум, и, казалось, снова возникала связь с внешним миром. Мягкому, душному покою, устлавшему дом, наступал конец, но живительную встряску прежде всего порождал свет, лившийся внутрь. Нынче же круглый год держат двойные рамы, зато зимой даже не заклеивают окон, по мере надобности распахивая их настежь.