Григорий Квитка-Основьяненко - Малороссийская проза (сборник)
– А куда ты, Домаха, пошла?
Она, стоя подле солдата, помахивая платочком, кричит им во весь голос:
– Вот куплю на цветки, когда какой чёрт не помешает. – И взглянула на солдата, а он стоит; не затрагивает ее, да и полно.
«Что за недобрая мати! – думает Домаха. – Уж я и не таких видала, никто не отделывался от меня, а он не смеет, что ли?.. Ворочусь еще».
Воротилась и, проходя близехонько, не глядит на него и… уронила платок. Не из чёрта ли хитрая Домаха!.. Так что ж? Платочек лежит, а солдат и волосом не двинет. Стала наша Домаха, оглядывается и сказала громко:
– Ох, мне лихо! Потеряла платок. Когда б кто поднял, да отдал, то я уже знаю, как отблагодарила б ему.
Солдат не шевелится. Нечего делать Домахе, надобно воротиться… Вот будто и подбегает, а тут выжидает и говорит:
– Вот беда! Лежит мой платок подле самого солдата… Как взять его?.. Я боюсь, чтоб он меня не схватил или чтоб с ружья не застрелил.
Ничто солдата не расшевеливает, стоит как вкопанный… Подошла, наклоняется и не наклоняется, и берет будто и не берет… все думает, что вот подскочит солдат и поиграет с нею. Так видно, не на таковского напала. Так и быть. Наклонилась и, как будто не евши три дня, протягивает руку, а сама глаз не сводит с солдата… присматривается… да как захохочет во весь голос!..
– А что он тебе там сказал? – крикнули разом любопытные подруги, – Домахо, Домахо! Расскажи и нам.
А Домаха за хохотом и слова вымолвить не может… и сколько духу побежала от солдата…
– Что?.. Что такое?.. Что он сказал тебе?.. – обступивши подруги, спрашивают Домаху.
– Эге? Что сказал? – насилу могла выговорить Домаха. – То не живой солдат, а только его персона (подобие, портрет).
– Йо (неужели)? – крикнули девчата и подбежали рассматривать… Так и есть, намалеванный. Хохотали, хохотали они над тем портретом, выдумывали многое тут и пошли прочь по ярмарке…
Много посмеявшись такому случаю, Кузьма Трофимович подумал, что уже пора снимать своего солдата, уложить на воз и уплетать домой… как вот крик, галас, тупотня[67], хохотня, песни, сопелка[68]… он и спрятался под свой навес.
То наступало парубочество: шевчики[69], кравчики[70], сапожники, портные, кузнецы, свитники, гончари, и бурлаки[71] всякого ремесла, хозяйские работники, отцовские сынки собрались погулять на ярмарке. Еще с утра, кто продал свой товар, а кто накупил чего ему нужно было и, запив магарычи, теперь, выбрившись хорошенько, вздели на себя кто новую свиту[72], кто китайчатую[73] юпку (род камзола), кто отцовский, хотя старый, да жупан[74], подпоясавшись хватски кто каламайковым, а кто суконным поясом, на подбритые под чуб головы надели казацкие шапки из решетиловских смушков, кто с красным, зеленым, а кто с синим верхом, в юфтяных[75] сапогах с подковами, а у иного были и коневьи, да только так вымазаны, что деготь с них так и тек. Диво ли, что такая роскошь у сыновей богатых отцов? Вот они, закрутив усы, идут стеною, с боку на бок переваливаются, руками размахивают, трубки курят и, сколько есть в них голоса, даже кривятся, жмурятся, поют московскую песню «При долинушке стояла». А где идут, там люди от них так и расступаются, потому что не попадайся им на дороге никто: торговка ли с своими коробками, москаль с квасом, слепцы ли с поводателем или баба старая, девка ли молодая им навстречу, нет никому разбора, никого не уважат, всякого стеною так и давят, с ног валят, а сами ничего, будто и не замечают, не видят никого и будто не они.
Это они теперь, завидев девок, поспешают за ними, чтобы так стеною их смять; как же они разбегутся, так тут ловят их, чтоб поиграть, поженихаться. Известно, молодецкое, парубочское дело. А унять их и не думай никто.
Идя вслед за девками, проходят мимо малеванного солдата, а их путеводитель, Терешко сапожник, снял перед ним шапку и говорит:
– Здравствуйте, господа служба!
Тут как захохочут слышавшие это, как крикнут на него:
– Тю ты, дурной! Да то не живой солдат, то намалеванный. Вот оглашенный, не разберет и того.
В продолжении ярмарки многие подходили к портрету и, рассмотрев его, отгадывали, что он намалеванный, оттого так и крикнули все на Терешку.
Напек же пан Терешко раков (крепко покраснел от стыда), когда и сам разглядел и уверился, что точно солдат намалеванный и что весь базар насмехается над его простотой… Теперь, думает сердечный, не дадут мне отдыха: будут с меня смеяться и через то многое прибавят еще. Что тут делать!.. Стоит печальный и думает. А потом спохватился, захохотал и говорит:
– Будто я и не заметил, что это не живой солдат, а только портрет его. А поклонился затем, чтоб посмеяться маляру. Так ли малюют! О чтоб его мара малевала! Это и слепой разглядит, что это портрет, а не настоящий человек… Разве были тут такие дурни, что считали его за живого?.. Не знаю! Тьфу! Это чёрт знает что надряпано. Смотрите, люди добрые: разве так шьется сапог, как он намалевал? Я сапожник на все село, так я знаю, что голенище вот как выкраивается (и стал пальцем по портрету царапать); вот и в подборах брехня, да и подъем не так… да так и все не так. Цур ему! Пойдем, хлопцы, далее; намалевал же какой-то дурак…
Довольный собою, что покрыл свой стыд, Терешко с товарищами по шли своею дорогою.
Да и закрутил же нос наш Кузьма Трофимович, как будто тертого хрена понюхал! Крепко ему досадно было, что все же люди до единого, кто только был на ярмарке, все до единого не распознавали намалеванного солдата от живого, а тут чёрт знает откуда взялся сапожник, судит, рядит и охулил его искусство. «Это уже будет, – думает себе, – курам на смех. Правда, я о сапогах не очень и заботился; может быть, в них что-нибудь и не так. Я только и старался, чтоб тваря (лицо) его, и он весь, равно мундир и ружье, чтоб было как живое, а о сапогах, как о ненужной вещи, вовсе не думал; не полагал я, чтобы кто вздумал присматриваться, что нейдет к делу.
Ну, пусть будет так, как сказал сапожник: перемалюю, чтоб его утешить и чтоб в моей работе не было никакой фальши».
Достал палитру с красками, кисти, вылез из-за портрета, подмалевал, как нацарапал сапожник, спрятался опять под свой навес и говорит себе:
– Пускай подожду, пока краски подсохнут, а тогда и домой. Теперь сапожник не скажет, что сапог не так намалеван.
Как вот… Терешко с своею ватагою, не догнавши девок, воротились, чтоб перенять их, и проходят мимо солдатского портрета. Вот один из парубков, приметив поправку на нем, говорит:
– Смотри, Терешко, маляр тебя послушал: перемалевал сапог, как ты сказал.
– Эге! Еще бы то не послушал? – сказал Терешко, подвинув шапку на голове и взявшись в боки. – Я во всем силу знаю и тотчас замечу, что не к ладу.
И чтоб больше похвастать перед окружившим его и слушающим народом, да чтобы больше досадить маляру, он, посвиставши, сказал:
– Вот и этого не вытерплю, скажу; я должен также маляру заметить: сапог теперь как сапог, сделал, как я научил; так мундир ни на что не похож. Надобно, чтоб рукава – вот так…
– А-зась![76] Не знаешь! – отозвался Кузьма Трофимович из-за портрета. – Сапожник, суди о сапогах, а о портняжестве разбирать не суйся!
Как же захохочет весь базар, услышавши, какую правду сапожнику отрезал Кузьма Трофимович! Со всех сторон подняли Терешку на смех!.. Кругом осмеянный Терешко побежал оттуда что было духу и забежал не знать куда. А Кузьма Трофимович моргнул усом, уложил свой портрет, поехал к пану и по уговору денежки и горелку счистил, да и прав.
Ярмарка разошлась. Нескоро показался в люди Терешко и уже полно ему верховодить на улице, на вечерницах или в шинке; полно ему судить и рядить, о чем знает и не знает. Только лишь забудется да забаляндрасится о том, о другом, то тут кто-нибудь и скажет:
– Сапожник, суди о сапогах, а о портняжестве разбирать не суйся! – то он тотчас язык и прикусит и уже ни чичирк.
Вот и вся! Кажется, эта побрехенька была бы пригодна и для всех, берущих на себя судить о том, чего не понимают вовсе. Гм!
Маруся
Посвящается Анне Григорьевне Квитке[77]
Часто мне приходит на мысль: для чего бы человеку так сильно привязываться к чему-нибудь, не только к вещи, даже и к милым для нас людям: жене, детям, искренним приятелям и другим? Прежде всего подумаем: разве мы на сем свете вечные? И что есть у нас – скотина ли, хлеб на гумне[78], имущество в сундуках, – разве этому всему так без порчи и быть? Нет, ничто здесь не вечное; да и ты сам что? Сегодня жив, завтра что Бог даст! Ведь живучи с людьми, только и слышишь: там звонят, там плачут, и все по покойнику; там кормят нищих за упокой… Каждый божий день говорят: вот тот-то болен, тот умирает, а тот умер… Ты и не осмотришься, и не опомнишься, как остался сам себе на свете: хотя ты и с людьми, и между людей, да все уже не то! Все они тебе либо не такие приятели, каких похоронил, либо и совсем неизвестны; так оно тебе все равно, что скитаешься в дремучем лесу! Вот начни вспоминать о своих приятелях, так вся твоя песня будет на один лад: вот с тем мы хлопцем были, а он уже умер; с тем в школу вместе ходили, и тот умер; с тем молодечествовали, и тот умер – и этот и тот, и тот и этот, все померли. Когда ж это так, то и помни себе всегда, что не забудут и тебя на этом свете, возьмут, не спрашивая, хочешь ли к прежним товарищам или, может быть, еще бы погулял.