Джек Лондон - Джек Лондон. Собрание сочинений в 14 томах. Том 6
Золотой мак
У меня есть поле, засеянное маком. Иначе говоря, по милости божьей и снисхождению моих издателей я имею возможность каждый месяц вручать разные золотые монеты конторскому служащему и, в порядке компенсации за эти золотые монеты, снова приобретаю временное право собственности на засеянное маком поле. Поле это пламенеет высоко на склоне Пьедмонт-Хиллс. А мир лежит у его подножия. Вдалеке, за серебряной гладью залива, Сан-Франциско дымит, раскинувшись на своих холмах, подобно второму Риму. Близ него гора Тамальпайс вонзает в небо свой зубчатый массив, а на полпути между ними я вижу Золотые Ворота, где любят задерживаться морские туманы. С нашего макового поля мы часто видим мерцающую синеву Тихого океана вдали и вечно снующие туда и сюда хлопотливые пароходы.
— Сколько радости будет доставлять нам наше маковое поле! — сказала Бесс.
— Да, — отвечал я. — А как будут нам завидовать бедные горожане, когда выберутся навестить нас. Но мы рассеем это неприятное чувство: они уйдут отсюда с полными охапками золотистых маков.
— Ну, а вот это придется, конечно, убрать, — прибавил я, указывая на многочисленные назойливые надписи — наследие прежнего арендатора, прибитые на самых видных местах вдоль ограды и гласящие все как одна:
«Частное владение. Проход воспрещен!»
— Зачем лишать бедных горожан удовольствия пройтись по нашему полю? Потому только, что они, видите ли, не имеют чести быть с нами знакомы?
— Ах, до чего я ненавижу такие вещи! — сказала Бесс. — Все эти наглые проявления власти!
— Конечно! Это унижает человека, — поддержал я.
— И оскверняет этот дивный пейзаж, — подхватила она. — Гадость!
— Свинство! — горячо откликнулся я. — Долой их!
Мы с Бесс ждали появления маков. Мы ждали их так, как способны ждать одни только городские жители, которым это долго было недоступно. Я забыл упомянуть, что за маковым полем стоял дом — приземистое, шаткое строение, в котором мы с Бесс, отказавшись от городских навыков, решили зажить здоровой жизнью, поближе к природе. Наконец среди высоких хлебных колосьев появились первые маки, оранжево-желтые и золотистые, и мы ходили вокруг них, ликуя, словно пьяные от их вина, и все говорили друг другу, что вот — они здесь! Мы поминутно смеялись ни с того ни с сего среди полного молчания и потихоньку, стыдясь друг друга, то и дело бегали взглянуть еще раз на свое сокровище. Но когда маки огненной волной залили все поле, мы дали волю своему безумству и подняли громкий крик, танцуя и хлопая в ладоши.
А потом явились гунны. В момент первого нашествия лицо у меня было все в мыльной пене, а рука с бритвой застыла в воздухе, так как мне захотелось взглянуть еще разок на свое ненаглядное поле. Вдали, на краю его, я увидел мальчика и девочку с охапками ярко-желтой добычи. «Ах, — подумал я в приливе необычайного благодушия, — их радость — это моя радость! Приятно знать, что дети рвут маки на твоем поле. Пусть рвут все лето… Но только пусть это будут маленькие дети, — поправил я себя, спохватившись. — И пусть они рвут их там, на краю…» Последнее было подсказано тем обстоятельством, что взгляд мой упал на статных золотых красавцев, кивающих мне среди пшеничных колосьев у меня под окном.
Затем бритва снова была пущена в ход. Бритье — занятие, требующее внимания, и я больше не глядел в окно, пока не закончил эту операцию. Но, взглянув, оторопел. Где же мое маковое поле? Оно исчезло… Да нет, оно здесь: вон высокие сосны, столпившись по краю его, горделиво вздымают свои вершины, вон ветви магнолий гнутся под тяжестью цветов, а японская айва словно кровью залила всю изгородь вдоль подъездной аллеи. Да, это наше поле. Но где же огненные волны, которые колыхались здесь, где статные золотые красавцы, кивавшие мне меж колосьев пшеницы под окном? Я схватил куртку и кинулся к двери. Вдали исчезали два огромных ярких шара — оранжевый и желтый; казалось, по полю движутся два мака циклопической породы.
— Джонни, — сказал я своему девятилетнему племяннику, — Джонни, если дети придут еще раз и станут рвать маки на нашем поле, ты подойди и спокойно, учтиво скажи им, что это не разрешается.
Наступила теплая погода, и солнце вызвало из недр земных новое огненное сияние. Вслед за этим к нам явилась соседская девочка и очень вежливо передала просьбу своей матери: нельзя ли ей нарвать немножко маков для украшения комнат. Бесс позволила, но я об этом не знал и, увидев девочку посреди поля, поднял руки к небу наподобие семафора и возопил:
— Эй, девочка, девочка!
Она пустилась бежать так, что только пятки засверкали, а я в чрезвычайно приподнятом настроении пошел к Бесс — рассказать о том, какое могучее воздействие производит мой голос. Бесс великодушно взялась спасти положение и тотчас отправилась к матери девочки с извинениями и объяснениями. Но девочка до сих пор при виде меня пускается наутек, и я знаю, что мать никогда уже не будет со мной так сердечна, как бывала раньше, до этого прискорбного случая.
Наступили пасмурные, ненастные дни, подули резкие, пронизывающие ветры. День за днем лил проливной дождь. И городские жители забились в свои норы, словно крысы во время наводнения. И, словно крысы, которым еле удалось спастись, они, как только прояснилось, выползли на зелёные склоны Пьедмонта погреться в благодатных солнечных лучах и целыми стаями наводнили наше поле, втаптывая в землю дорогую моему сердцу пшеницу и хищными руками вырывая с корнем маки.
— Я прибью дощечку, чтобы тут не ходили, — сказал я.
— Да, — промолвила Бесс со вздохом. — Придется, видно.
Но еще до наступления вечера я услышал, что она опять вздыхает.
— Боюсь, что твои запрещения не достигают цели, милый. Люди, должно быть, разучились читать.
Я вышел на веранду. Городская нимфа в легком летнем платье и затейливой шляпке, остановившись перед одним из моих предостережений, внимательно читала его. Вся ее поза говорила о глубокой работе мысли. Это была высокая, статная девушка. Однако, решительно тряхнув головой и метнув подолом юбки, она встала на четвереньки и проползла под изгородью, а когда поднялась на ноги — на моем участке, — то в обеих руках у нее уже были маки. Я подошел к ней, объяснил ей всю неэтичность ее поступка, и она удалилась. После этого я прибил еще несколько дощечек.
В прежние годы эти холмы были покрыты сплошным ковром маков. Противопоставляя силам разрушения волю к жизни, маки ухитрялись достигать некоторого равновесия в этой борьбе, цепко держась за свое место под солнцем. Но горожане явились новой и страшной разрушительной силой — равновесие было нарушено, и почти все маки погибли. Так как горожане норовили рвать цветы с самыми длинными стеблями и самыми пышными венчиками, а по закону природы все стремится порождать себе подобное, — то длинностебельные пышные маки перестали участвовать в обсеменении холмов, и там продолжала расти лишь чахлая, низкорослая разновидность. Да и эти чахлые и низкорослые цветы были рассеяны скупо на большом пространстве. Изо дня в день и из года в год горожане толпами бродили по склонам Пьедмонт-Хиллс, и лишь местами удалось там выжить отдельным гениям расы в виде быстроотцветающих жалких, чахлых цветочков, подобных детям трущоб, чья юность, не успев расцвесть, переходит преждевременно в изможденную, бесплодную зрелость.
Между тем на моем поле маки цвели прекрасно, — они находились здесь под защитой не только от варваров, но и от птиц. В свое время это поле было засеяно пшеницей, которая каждый год, неубранная, осыпалась и давала новые всходы, и в ее прохладных зарослях маковые зерна укрывались от зорких глаз певуний. Маки тянулись между стеблей пшеницы все выше и выше к солнцу и вырастали высокие и горделивые, еще более царственные, чем те, что росли когда-то вокруг на открытых местах.
И вот горожане, глядя с голых холмов на мое огненное, пламенеющее поле, подвергались жестокому искушению и — что греха таить — нередко впадали в соблазн. Но как бы ни было ужасно их падение, еще ужаснее была судьба моих ненаглядных маков. Там, где злак удерживает росу и смягчает ожоги солнца, — почва влажная, и легче выдернуть из нее мак с корнем, чем сломать стебель. А горожане, как все люди, предпочитают идти по линии наименьшего сопротивления, — и с каждым вырванным цветком они удаляли много тугих, плотно спеленутых бутонов, навеки уничтожая вместе с ними всю грядущую красу.
Один горожанин, джентльмен средних лет, с холеными, белыми руками и бегающими глазками, вносил особенно много разнообразия в мое существование. За его повадки мы прозвали его Репитером[4]. Когда мы, стоя на веранде, умоляли его не рвать цветов, он как ни в чем не бывало, медленно и будто по собственному почину направлялся к ограде, делая вид, что ничего не слышит и просто решил идти домой. При этом, чтобы усилить впечатление, он время от времени — все так же непринужденно и как бы невзначай — наклонялся и срывал еще цветок. С помощью такого обмана ему всегда удавалось избежать позорного изгнания и лишить нас удовольствия выставить его вон. Но он возвращался, и притом довольно часто, и всякий раз уходил с солидной добычей.