Герберт Уэллс - Жена сэра Айзека Хармана
Он не перебивал ее, и она продолжала:
— Понимаете, я наконец стала человеком, стала сама себе хозяйкой. Никогда я не думала, как много будет значить для меня эта перемена… Это… это… все равно что родиться заново, а до тех пор живешь и не понимаешь, что ты еще не родился… Теперь… теперь меня ничто не стесняет. Я могу делать все что хочу. Раньше у меня было такое ощущение, что я марионетка, которую дергают за ниточки. А теперь некому дергать, никто не может помешать мне…
Взгляд ее темных глаз был устремлен меж деревьев, вдаль, а мистер Брамли не сводил глаз с ее лица, обращенного к нему в профиль.
— Я словно вырвалась из тюрьмы, откуда никогда не надеялась выйти. Я чувствую себя, как мотылек, который только что вылетел из кокона, — знаете, какие они вылетают, мокрые и слабые, но… свободные. Мне кажется, первое время я ни на что не буду способна — только греться на солнце.
— Как странно, — продолжала она, — человек даже чувства свои старается изменить в угоду другим, старается чувствовать так, как это принято. Сначала я боялась взглянуть в зеркало… Мне казалось, что я должна быть убита горем, беспомощна… А я вовсе не убита горем и не беспомощна…
— Но разве вы совсем свободны? — спросил мистер Брамли.
— Да.
— Совершенно?
— Не меньше любого мужчины.
— Но… В Лондоне говорят… Говорят что-то про завещание…
Она сжала губы. В глазах ее мелькнуло беспокойство, брови дрогнули. Казалось, она собиралась с духом, потом наконец заговорила, не глядя на него.
— Мистер Брамли, — сказала она, — прежде чем я узнала что-либо о завещании… В тот самый вечер, когда умер сэр Айзек… Я решила… что никогда больше не выйду замуж. Никогда.
Мистер Брамли не шевельнулся. Он только печально смотрел на нее.
— Я уже тогда это решила, — сказала она. — О завещании я еще ничего не знала. Я хочу, чтобы вы это поняли… Ясно поняли.
Больше она ничего не сказала. Молчание затягивалось. Тогда она заставила себя посмотреть ему в глаза.
— А я думал… — сказал он, отводя наконец глаза от ее лица, и предоставил ей самой догадываться, что именно он думал.
— Но ведь я, — проговорил он, видя, что она молчит, — ведь я вам не безразличен?
Она отвернулась. Теперь она смотрела на свою руку, лежавшую у нее на коленях, поверх черного платья.
— Вы мой самый близкий друг, — проговорила она едва слышно. — Можно сказать, единственный друг. Но… Я никогда больше не выйду замуж…
— Дорогая, — сказал он. — Тот брак, который вы знали…
— Нет, — сказала она. — Все равно.
Мистер Брамли глубоко вздохнул.
— Став вдовой, я в первый же день поняла, что освободилась. Не от этого именно брака… От всякого брака… Все мы, женщины, связаны в браке. Большинство, возможно, хочет этого, но они хватаются за это, лишь как за спасательный пояс во время кораблекрушения, потому что боятся утонуть. А я теперь свободная женщина, как те, которые хорошо зарабатывают или имеют состояние. Я отбыла каторгу, мой срок кончился… Я знала, конечно, что вы мне это предложите. И не в том дело, что я к вам безразлична, что я не ценю вас, вашу помощь… любовь и доброту…
— Знайте, — сказал он, — что хотя это единственное, о чем я мечтал и чем вы могли бы мне отплатить… Все, что я делал, я делал бескорыстно…
— Дорогая! — воскликнул мистер Брамли, вдруг начиная сначала. — Умоляю вас, выйдите за меня замуж. Будьте мне любимой и близкой спутницей жизни, ее украшением, радостью… Я не могу это высказать, дорогая. Но вы сами, сами знаете… С тех пор, как я вас увидел, заговорил с вами здесь, в этом саду.
— Я все помню, — отозвалась она. — Это было лучшее в моей жизни, как и в вашей. Но только…
Она крепко сжала спинку скамьи. Казалось, она внимательно рассматривает свою руку. Голос ее понизился до шепота.
— Я не выйду за вас замуж, — сказала она.
Мистер Брамли в отчаянии откинулся назад, потом подался вперед, уронив руки на колени, и вдруг выпрямился, встал, оперся одним коленом о скамью.
— Скажите же, что мне делать? — спросил он.
— Я хочу, чтобы вы остались моим другом.
— Я не могу.
— Не можете?
— Нет… я надеялся.
И он повторил почти сердито:
— Дорогая, я хочу, чтобы вы вышли за меня замуж, больше мне ничего на свете не нужно.
Она помолчала.
— Мистер Брамли, — сказала она, подняв на него глаза. — А о наших общежитиях вы не подумали?
Как я уже говорил, мистер Брамли не любил выбирать из двух зол. Он вскочил, уязвленный. Теперь он стоял, протягивая к ней дрожащие руки.
— Какое это может иметь значение, когда любишь! — воскликнул он.
Она слегка отодвинулась от него.
— Но разве это не имело значения всегда? — спросила она.
— Да, — возразил он. — Но эти общежития… Мы их создали — разве этого мало? Мы все наладили…
— Знаете ли вы, что произойдет с общежитиями, если я выйду замуж? — спросила она.
— Они останутся, — ответил он.
— Да, останутся, но управлять ими будет комитет. Его состав назначен поименно. И туда войдет миссис Пемроуз. Неужели вы не понимаете, что тогда будет? Он все предусмотрел…
Мистер Брамли вдруг сник.
— Да, слишком хорошо предусмотрел, — сказал он.
Он взглянул на ее нежные глаза, на ее изящную фигуру и подумал, что она создана для любви, и это ужасно, если смыслом ее жизни станет лишь дружба и свобода.
А потом они гуляли по сосновому лесу за садом, и мистер Брамли печально говорил о любви, об этом великом счастье, которого они лишены.
Она слушала, и смущение все ясней отражалось в ее темных глазах. Несколько раз она порывалась заговорить, но сдерживала себя и снова молча слушала.
Он говорил о близости любящих сердец, о волнующей страсти, о том, как любовь наполняет душу гордостью и превращает мир в чудо, о том, что каждый человек имеет право на любовь. Говорил о своих мечтах; о своем терпеливом ожидании и о безумных надеждах, которые он не мог подавить в себе, когда узнал о смерти сэра Айзека. И, намекая на несбыточные радости, рисуя их себе, вспоминая свои тайные надежды, он забыл про ее слова, что она решилась любой ценой сохранить свободу, и его снова охватила неудержимая злоба против сэра Айзека, который попусту растратил все то, что он на его месте лелеял бы с такой нежностью.
— Ваша жизнь, — сказал он, — ваша прекрасная жизнь только начиналась и была полна… полна драгоценных семян восторга и прелести, готовых взойти для любви, созревших для любви, а потом появились эти жадные лапы — воплощение всей презренной низости жизни — и схватили, смяли, погубили вас… Поверьте, дорогая, вы ничего не знаете, вы даже не начали чувствовать…
Изливая свои горькие чувства, он не заметил, что в глазах ее появился испуг.
— И он победил! Этот низкий, чудовищный карлик победил в конце концов: его мертвые лапы, мертвые желания держат вас даже из могилы! Всегда и во всем побеждают эти лапы; они властвуют над жизнью! Я был глуп, когда мечтал, надеялся. Я забыл про них. Думал только о вас и о том… что, быть может, мы с вами…
Он не обратил внимания на ее робкий протест. Он продолжал с гневом обличать господство ревности над миром, забыв, что в этот миг сам терзался ревностью. Такова жизнь. Жизнь — это ревность. Вся она состоит из беспредельной алчности, подозрений, обид; мужчины бросаются друг на друга, как дикие звери, от которых они когда-то произошли; разум едва пробивается в этой борьбе, осыпаемый ударами, и искалеченный. Лучшие, умнейшие люди, соль земли, звезды человеческой мудрости, были лишь бессильными ангелами, которых несли на своих спинах звери. Можно мечтать о лучшем мире, о том, что в наших обуреваемых страстью душах таится культура и мудрость, о спокойствии, мужестве и великой героической борьбе, которая еще предстоит, но до этого очень далеко — десятки тысяч лет, и мы должны жить, должны умирать, мы — всего лишь стадо зверей, терзаемых мучительными проблесками знания, овладеть которым нам не дано, и счастья, которое нам недоступно. Развивая эти мысли, мистер Брамли становился все красноречивее.
— Да, конечно, я нелеп! — воскликнул он. — Все мужчины нелепы. Мужчина — нелепое животное. Мы подавили в себе первобытные инстинкты — похоть, ненависть, голод, страх, избавились от трагического величия слепой судьбы, а заменить их нам нечем. Мы смешны, смешны! Наше время — это комическая эпоха в истории жизни, эпоха сумрака и слепоты, мы находим путь ощупью. Мы так же нелепы, как глупый котенок, которого сунули в мешок. Вот вам человеческая душа! Она мяукает, как котенок. Все мы такие — поэты, учителя. Разве есть надежда избежать этого? Почему я смогу этого избежать? Кто я такой, чтобы претендовать на взаимность, не быть отвергнутым влюбленным, человеком, над которым насмеялась его любовь? Почему я, открыв красоту, решил, что ее не отберут у меня? Вся моя жизнь смешна, и эта… эта последняя глупость, разве из нее могло выйти что-нибудь, кроме жалкой комедии? Но у меня в груди все-таки есть сердце, и оно обливается кровью. Чем дальше заходит человек, тем глубже он увязает в болоте смешного. Но я не такой, я не из тех, которые могут довольствоваться почетом, уважением и богатством. Я познал нечто высшее, и именно из-за этого познания, именно из-за него я так смешон, смешнее всех на свете. Всю жизнь я старался не замыкаться в себе, идти к людям и отдавать… Свои первые книги, эти безделки, где я притворялся, будто все в мире прекрасно, я написал потому, что хотел дать другим счастье и радость и, давая, самому быть счастливым. А все ревнивые стяжатели, сильные, молчаливые, расчетливые хозяева мира, посмеивались надо мной. Как я лгал, чтобы сделать людям приятное! Но уверяю вас, несмотря на все их насмешки, моя торговля пером была благородней их преуспеяния. И если бы мне пришлось начинать жизнь сначала…