Габриэле Д’Аннунцио - Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
Мы направляемся к ее сестре. Меня приглашают войти.
Джиневра подходит к балкону и говорит мне:
— Подите, подите сюда, полюбуйтесь на солнышко.
И вот мы стоим на балконе один подле другого. Солнце заливает нас своими лучами, звон колоколов проносится над нашими головами. Она тихо говорит, как бы разговаривая сама с собой:
— Кто бы мог подумать?
Мое сердце переполняется безграничной нежностью. Я не могу больше сдерживаться. Я спрашиваю ее изменившимся голосом:
— Так значит мы обручены?
Она молчит одно мгновение. Затем отвечает совсем тихо, с едва заметной краской на лице, опуская глаза:
— Вы хотите? Ну хорошо, я согласна.
Нас зовут. Это ее зять, там еще несколько родственников, затем еще дети. Я в самом деле играю роль жениха. За столом мы сидим рядом с Джиневрой. Вот мы взялись за руки под столом, и мне едва не делается дурно, такое острое наслаждение пронизывает меня. Время от времени зять, сестра, родственники посматривают на меня с любопытством, смешанным с недоумением.
— Но как это никто ничего не знал об этом?
— Но как это ты, Джиневра, никогда нам не говорила об этом ни слова? Мы улыбались сконфуженные, смущенные, пораженные сами этим событием, которое совершается с легкостью и нелепостью сновидения…
Да, нелепо, невероятно, смешно, главное, смешно. А между тем все это совершилось в этом самом мире, совершилось со мной, Джованни Эпископо, и живущей поныне Джиневрой Канапе, свершилось именно таким образом, как я вам рассказываю.
О, синьор, вы можете смеяться, если хотите. Я не обижусь. Трагический фарс… Где же я читал об этом? А ведь правда, нельзя себе представить ничего более смешного, более гнусного и более жестокого.
Я должен был отправиться к ее матери, в дом ее майора: старый дом на Via Montanara с узкой, сырой, скользкой лестницей, как в цистерне, где сквозь слуховое окно струился зеленоватый, почти замогильный свет: его невозможно было забыть. И все у меня осталось в памяти! Поднимаясь по лестнице, я останавливался почти на каждой ступеньке, потому что мне все казалось, что я теряю равновесие, как будто я становился на плывущие льдины. Чем выше я поднимался, тем все более фантастической казалась мне эта лестница в лучах этого мрачного света, она казалась исполненной какой-то таинственности, какого-то глубокого молчания, в котором замирали отдаленные, непонятные голоса. Вдруг я услыхал, как на верхней площадке с силой отворилась дверь и какой-то женский голос целым потоком ругательств пронесся по всей лестнице, затем дверь захлопнулась с такой силой, что все в доме задрожало сверху донизу. Я сам задрожал от страха и остановился, не зная, что делать. Какой-то мужчина спускался по лестнице медленно-медленно, вернее даже — скользил вдоль стены как тень. Он бормотал что-то и охал под надвинутой на лицо белой шляпой, столкнувшись со мной, он приподнял ее. И я увидал огромные темные очки с сетками по бокам, выступавшие на красноватой физиономии, которая напоминала кусок сырого мяса. Этот человек, принявший меня за кого-то из своих знакомых, воскликнул:
— Пиетро!
И он схватил меня за руку, обдавая мне лицо винным перегаром. Но, заметив свою ошибку, он начал снова спускаться. Я же опять стал машинально подниматься по лестнице и, сам не зная, почему, я был уверен, что повстречался с кем-то из их семейства. Я остановился перед дверью, на которой была надпись: «Эмилия Канапе, маклерша Monte di Pieta с разрешения королевской квестуры». Чтобы положить конец неприятному чувству нерешительности, я сделал над собой усилие и позвонил, но, сам того не желая, я потянул шнурок с такой силой, что колокольчик бешено запрыгал. Изнутри послышался разъяренный голос, тот самый, что произносил ругательства, дверь отворилась, меня охватил панический ужас, и я, ничего не видя, не дожидаясь вопроса, сказал, задыхаясь и глотая слова:
— Я Эпископо, Джованни Эпископо, чиновник… Я пришел, вы знаете… из-за вашей дочери… вы знаете. Простите, простите, я позвонил слишком сильно.
Передо мной стояла мать Джиневры, еще красивая и цветущая женщина, «маклерша», в золотом ожерелье, украшенная золотыми серьгами и золотыми кольцами на всех пальцах. И я робко выговаривал свое предложение — вы помните! — знаменитое предложение, о котором говорил Филиппо Доберти!
Ах, синьор, вы можете смеяться, если хотите, я не обижусь. Рассказать вам все подробно, день за днем, час за часом! Хотите знать все ничтожные факты, все маленькие события, всю мою жизнь того времени, такую странную, такую смешную и несчастную вплоть до главного события? Быть может вам будет смешно? А может быть захочется плакать? Я могу вам все рассказать. Я читаю в своем прошлом как в раскрытой книге. Эта великая ясность ума дается лишь тем, которых ожидает близкий конец.
Я утомляюсь только, я очень слаб. Да и вы тоже устали. Надо сократить.
Я буду краток Я получил согласие без всяких затруднений. Видимо, маклерша была уже осведомлена относительно моей службы, моего жалованья и моего положения. У нее был звучный голос, решительные движения, злобный, почти хищный взгляд, который по временам становился похотливым, напоминал взгляд Джиневры. Когда она разговаривала со мной стоя, она пододвигалась слишком близко ко мне и ежеминутно дотрагивалась до меня, то она слегка ударяла меня, то дергала за пуговицу, то стряхивала с моего плеча пылинку, то снимала с платья нитку, волосок. Я испытывал во всем своем теле неприятное напряжение нервов. Настоящее мучение от беспрестанного прикосновения рук этой женщины, которая не раз на моих глазах била кулаками своего мужа по лицу. Мужем же оказался именно тот человек, который спускался с лестницы, человек в темных очках, несчастный идиот.
Он был когда-то типографом. Но теперь болезнь глаз не давала ему работать. Он был в тягость своей жене, своему сыну, невестке, все его мучили, тиранили, смотрели на него как на подкидыша. Он страдал запоем, у него была жажда, ужасная жажда. Никто дома не давал ему ни копейки на вино, и конечно, чтобы добыть хоть немного денег, он должен был исполнять изо дня в день тайком неизвестно в каких закоулках, каких трущобах, для каких людей какое-нибудь гнусное ремесло, легкую и подлую работу. Когда представлялся удобный случай, он хватал из дому все, что попадалось ему под руку, и нес продавать, чтобы получить возможность пить, чтобы удовлетворить свою неукротимую страсть, страх перед руганью и побоями был бессилен удержать его от этого. По крайней мере один раз в неделю жена без всякого сострадания выгоняла его из дому. В продолжение двух или трех дней он не имел смелости вернуться, постучаться в дверь. Куда он уходил? Где ночевал? Как жил?
С самого первого дня нашего знакомства я понравился ему. Пока я сидел, поддерживая болтовню со своей будущей тещей, он оборачивался ко мне с вечной улыбкой на лице, от которой дрожала его несколько отвислая нижняя губа, но улыбка не просвечивала сквозь эти клетки, в которые были заключены его несчастные больные глаза. Когда я поднялся, чтобы уходить, он сказал мне шепотом с очевидной боязнью:
— Я тоже пройдусь.
Мы вышли вместе. Он плохо держался на ногах. Спускаясь с лестницы и видя, как он спотыкается, я сказал ему:
— Хотите опереться на мою руку?
Он согласился и принял предложенную ему руку. Когда мы вышли на улицу, он не вынул своей руки из-под моего локтя, несмотря на то, что я сделал движение, чтобы освободиться от нее. Сначала он молчал, но время от времени он поворачивался ко мне и так близко приближал свое лицо к моему, что касался меня полями своей шляпы. При этом он улыбался и, чтобы прервать молчание, сопровождал эту улыбку каким-то странным гортанным звуком.
Я припоминаю: это было в сумерках, наступал темный вечер. Улицы были полны народу. Два музыканта, флейта и гитара играли на террасе кафе арию из «Нормы». Я помню — еще проехал экипаж, в котором лежал раненый, сопровождаемый двумя сержантами. Наконец он сказал, пожимая мне руку: — Ты знаешь, я доволен. Правда, я доволен. Что за славный сынок из тебя выйдет! Ты знаешь, я уже чувствую к тебе симпатию.
Он произнес эти слова в каком-то возбуждении, поглощенный единственной мыслью, единственным желанием, но не решаясь высказать его. Затем он начал смеяться идиотским смехом. Молчание снова возобновилось, после чего он повторил еще раз:
— Я доволен.
И снова засмеялся, но уже судорожно. Я заметил, что он страдает от какого-то нервного возбуждения. Так как мы находились в данную минуту перед окном с красными занавесками, которые освещались изнутри, он произнес внезапно быстрым шепотом:
— Не зайти ли нам выпить стаканчик-другой!
И он остановился, удерживая и меня перед этой дверью, в красных лучах, падавших пятнами на мостовую. Я чувствовал, как он дрожит, и я мог различить при свете его несчастные воспаленные глаза, глядевшие сквозь очки.