Кодзиро Сэридзава - Книга о Боге
Однако Рэйко претила роскошь, она была очень скромна и даже одежду покупала не в Париже, а обходилась теми вещами, которые ей присылали из Японии. Я не понимал, что может пленять французов в такой провинциалке, но ее любили все — и однокурсники, и мои друзья, наверное, их привлекало ее доброе сердце. Однажды, когда мы возвращались с экскурсии в дом-музей философа Бергсона, который по определенным дням был открыт для посетителей, дочь задумчиво сказала:
— Я приехала во Францию, едва закончив лицей, и ничего не знаю о Японии. Вот освоюсь во Франции, потом вернусь в Японию и стану изучать ее, мне кажется, что только после этого я смогу, приехав сюда снова, по-настоящему начать жить музыкой.
Тогда мысли мои были заняты другим, и я не придал особого значения ее словам. Взволновало же меня вот что: в годы учения в Сорбонне я дружил с Луи Рено, родственником Бергсона, и однажды он пригласил меня сходить вместе с ним к философу, который в те времена был всеобщим кумиром. Когда мы пришли, нас провели в тихий кабинет на втором этаже, Великий Учитель стал неторопливо беседовать с нами о разных разностях, и я восхищенно внимал ему. Вдруг в комнату вошла девушка лет двадцати, она держала большой лист бумаги, очевидно какой-то рисунок. Молча пожав руку Луи, она показала учителю рисунок и издала какой-то странный звук, будто возникший откуда-то из ее макушки. Я едва не подпрыгнул от удивления. Глядя на рисунок, учитель неторопливо сделал несколько замечаний, потом похвалил: «Молодец, сегодня уже гораздо лучше». Девушка, улыбнувшись, вышла.
Учитель тут же объяснил мне, в чем дело. Девушка — его единственная дочь, она немая, потому-то он и предложил ей заниматься живописью. По его словам, общение с дочерью очень многому его научило. Он понял, что и говорить и писать надо так, как если бы его слушатели и читатели были немые… «В результате мои самые мудреные философские размышления становятся доступными многим, и за это я очень благодарен своей дочери», — сказал учитель в заключение.
Этот рассказ потряс меня, тогда совсем еще юношу. И вот тридцать семь лет спустя я вместе с дочерью снова прихожу в этот дом — и что же? Та самая прекрасная двадцатилетняя девушка, теперь уже пожилая дама, ведет по комнатам группу посетителей и дает разъяснения, медленно и раздельно произнося французские фразы! Все, что она говорила, было вполне понятно, хотя голос ее и звучал странно, будто шел откуда-то из макушки. В кабинете за прошедшие годы абсолютно ничего не изменилось. Все было таким же, как тогда, начиная от ручки и чернильницы и кончая маленькой мраморной статуэткой, прижимающей разложенные на столе рукописи… Сердце мое невольно сжалось, и я попробовал заговорить с женщиной:
— Около сорока лет тому назад я дважды бывал в этом кабинете со своим другом Луи Рено, и ваш отец рассказывал нам о том, что есть человеческая жизнь.
Вглядевшись в мое лицо, женщина сказала:
— Я помню вас. Вы ведь тот серьезный студент из Японии. Отец много говорил о вас… Да, бедный Луи, он погиб на войне…
И тут же продолжила вести экскурсию.
Меня поразило и взволновало то, что эта пожилая женщина, которую я знал когда-то немой девушкой, может разговаривать, как все обычные люди, и прекрасно справляется с ролью экскурсовода. Я снова восхитился силой отцовской любви, которая помогла философу вырастить такую дочь, и одновременно с теплым чувством подумал о том, что философия Бергсона — это вовсе не некие отвлеченные идеи, это живая наука, способная реально влиять на человеческую жизнь. Потому-то я и пропустил мимо ушей слова Рэйко, не заметив, что она хочет поделиться со мной самыми сокровенными своими планами.
Однако, вероятно в соответствии с этими планами, она и вернулась в Японию после семилетней стажировки за границей. Примечательно, что она никому не привезла парижских сувениров. Лишь вернула мне бесчисленные письма, которые я писал ей раз в неделю. Распределила их по датам, уложила в красивую шкатулку и вернула со словами:
— Я перечитывала эти письма много раз — и когда чувствовала себя одинокой, и когда была счастлива, они всегда поддерживали и воодушевляли меня, заключенная в них теплота отцовской любви навечно запечатлелась в моей душе…
В ответ и я вернул ей письма, которые получал от нее раз в неделю, точно так же разложив их по датам и связав в несколько пачек. Вернул со словами:
— Мне было так приятно читать их, будто я сам учился с тобой за границей. Спасибо тебе…
А она спросила:
— Можно, я их сожгу? Я вернулась на родину, чтобы подготовиться к новой жизни, эти письма будут только мешать мне, напоминая о прошлом.
— Они твои, ты вольна делать с ними все, что угодно — ответил я, и она тут же пошла в сад и сожгла письма.
Тогда-то я и вспомнил, что она говорила мне, когда мы возвращались с экскурсии в дом-музей Бергсона, и долго размышлял о том, чем было продиктовано это ее решение.
Дочь взялась за основательное изучение Японии, причем не ограничилась только чтением книг. Естественно, она каждый день подолгу упражнялась в игре на рояле, выступала, если ее просили, с концертами, то есть все время была чем-то занята. Она постоянно помогала матери на кухне и с удовольствием болтала с родителями. После того как обе младшие дочери вернулись, в доме словно стало светлее, глаза жены сияли от радости, «вот оно — семейное счастье», — повторяла она.
Но, наверное, ко всякому счастью со временем привыкаешь, оно быстро становится чем-то обыденным, и человек начинает сам выискивать причины для беспокойства — так или иначе, Фумико, на правах старшей сестры вдруг озаботившись будущим младшей, стала настаивать, чтобы та пошла работать в консерваторию преподавателем по классу фортепиано, и очень встревожилась, когда Рэйко ответила категорическим отказом; мать в свою очередь беспокоило, не останутся ли обе младшие дочери на всю жизнь старыми девами, ведь лет им было уже немало, а они по-прежнему жили в родительском доме и настроены были, судя по всему, довольно беспечно.
— Ты поспрашивал бы у своих знакомых, — часто говорила она мне, — может, найдутся какие-нибудь подходящие женихи. Не относятся ли к нашим девочкам с предубеждением из-за того, что они учились за границей? Все-таки, наверное, нельзя было их отпускать, ведь обе давно уже вышли из брачного возраста.
В таких случаях я обычно напускал на себя беззаботный вид и успокаивал ее:
— Обе они стали прекрасными независимыми женщинами, так что беспокоиться нечего. Они вполне смогут сами о себе позаботиться. А что касается брачного возраста, то все это чушь. Для человека, вступающего в брак в пятьдесят лет, это и есть брачный возраст. Успокойся и не вмешивайся, пусть каждая идет своим путем.
Сам я после войны много лет — особенно когда дочери учились за границей — работал не щадя себя, постоянно подстегивая свой слабый от рождения и подорванный возникшей в военные и послевоенные годы дистрофией организм. В довершение всего года через три после окончания войны я стал страдать от приступов астмы, которая постепенно перешла в хроническую форму и доставляла мне немало мучений. Однако, думая о дочерях, проходящих стажировку за границей, я не позволял себе расслабиться. К счастью, за все это время я ни разу не слег. Мне и самому это кажется чудом.
Сейчас-то я понимаю, что меня, конечно же, поддерживала сила Великой Природы.
Однако, когда дочери вернулись домой, я — может быть, оттого, что тревоги остались наконец позади, — позволил себе расслабиться и тут же остро ощутил, сколь велика степень моего физического истощения. С большим трудом продолжал работу над романом-эпопеей «Человеческая судьба», который начал, движимый желанием покончить с журналистикой, и больше ни за что не брался. Весной 1970 года один из моих близких друзей выстроил в сосновом бору возле деревни, где я родился, литературный музей моего имени и готовился к его открытию, я же, будучи при последнем издыхании, впервые начал ощущать свой возраст — шутка ли, семьдесят три года. Но вот ранним утром 18 апреля, за три недели до своего дня рождения, в моей комнате появилась живосущая Родительница в алом кимоно…
Это подробно описано мной в восьмой главе «Улыбки Бога».
Потом я слышал самые разные отзывы читателей. К примеру, один из молодых критиков весьма дружелюбно сказал мне:
— Явление вроде мистическое, а описано как нечто совершенно обыденное. Хотелось бы понять замысел автора. Впрочем, я в восхищении, потому-то и спрашиваю.
Тогда я не понял, что он имеет в виду. Смысл его вопроса дошел до меня значительно позже, и я растерялся.
Все дело в том, что в то утро я, давно уже порвавший всякие связи с учением Тэнри, не осознал, что пришедшая ко мне старуха в алом является живосущей Родительницей. А если и осознал, то не поверил сам себе. Так зачем же я вступил с ней в беседу? Думаю, люди творческие меня поймут. К примеру, великий Бальзак, мой учитель на поприще литературы, в «Человеческой комедии» всерьез собирался просить знаменитого врача, им же самим и созданного, диагностировать болезнь, которой страдал в преклонные годы. Вот и я воспринял появление старой дамы в алом как нечто совершенно естественное, она была для меня всего лишь героиней «Вероучительницы», произведения, на которое я затратил столько времени и сил. Потому-то мне и удалось вступить с ней в непринужденный разговор и, более того, дословно его запомнить. Осознай я тогда, что передо мной живосущая Родительница, что она пришла передать мне слова Бога-Родителя, я бы ни за что не смог говорить с ней так…