Франц Кафка - Письма к Фелиции
Я должен заканчивать, иначе не успею отослать письмо, а я не могу заставить Тебя ждать писем, потому что всегда представляю себе, как сижу на Твоем месте, за Твоим столом и жду (что, конечно же, в корне неверно). Но все-таки отвечу еще на Твое последнее письмо. Только напиши мне, пожалуйста, сразу же, пусть даже лишь пару строк. Не заставляй меня ждать! Понимаешь, Ф., если ты решила выйти за меня замуж, не допускай, чтобы в час прихода почты и потом еще много часов подряд сердце Твоего будущего мужа сжималось от тоски.
Ты считаешь, мне надо приехать в Берлин, но Ты же понимаешь, что нам, прежде чем я встречусь с Твоими родителями, сперва нужно переговорить друг с другом. Это ведь нужно обязательно. Неужто в воскресенье в Дрездене это и вправду никак невозможно? Все Твои доводы против такой встречи справедливы; но и все мои доводы за – тоже. Ведь прежде Ты сама, по доброй воле, не однажды и даже еще в последний раз в Берлине предлагала мне в Дрездене встретиться. При желании Ты наверняка найдешь возможность и подходящие способы это устроить. Попытайся все-таки, Ф., и в любом случае поскорее мне напиши.
Франц.
Апрель
3.04.1914
Так Ты не понимаешь мою телеграмму, Ф.? Надеюсь, там не было опечаток. Там говорилось: «На последнее письмо не могу ответить. Вынужден был сказать себе, что Ты в отсутствие других чувств только хочешь меня унизить. Что еще может означать последнее письмо, что еще означали иначе беспричинные и так никогда и не объясненные паузы между Твоими письмами»…
Так Ты не понимаешь мою телеграмму? Вспомни, Ф., нашу последнюю встречу, большего унижения, чем я тогда от Тебя испытал, один человек не может изведать от другого; на большее унижение, правда, ни один человек по доброй воле и не станет напрашиваться, как я сам тогда напросился. Унизительность была не в Твоих отказах – само собой, Ты вправе отказывать. Унизительность была в том, что Ты вообще мне не отвечала, а немногие ответы намеренно оставляла неопределенными, выказывая мне лишь глухую ненависть и неприязнь, причем настолько ужасающе убедительно, что в сознании моей этими Твоими чувствами оказались затронуты даже воспоминания о наших лучших временах и я, перебирая в памяти иные случаи из прошлого, стал легко перетолковывать их в свете Твоего нынешнего ко мне отношения. Ты говорила мало, но едва ли не все из немногого Тобой сказанного запало мне в сердце каждым словом и каждой ноткой. Ты говорила о возможности (возможности!) Твоей любви к кому-то из Твоих прежних знакомых, о ком Ты говорить не хотела, что никаких половинок Ты не желаешь и что невыход за меня замуж (я успел вставить, что я тогда тоже вроде половинки, потому что Ты сама говоришь, что я не совсем Тебе чужой) – это для Тебя даже большая половинка, что Ты не сможешь переносить свойства моего характера, чтобы я наконец, ради всего святого, прекратил все время просить невозможного, что если я так этого желаю, переписку можно прекратить вовсе, но что Ты согласна ее и продолжить (при этом я не хуже Тебя знал, что Ты все равно не станешь мне отвечать, как оно потом и вышло) – и подобных вещей было еще множество. Если что-то из них я позабыл, то о характере этого позабытого можно догадаться из моих Тебе ответов. Правда, ответы эти выказывают также, на какие подлости я способен. Я готов был отречься от себя, я спрашивал, может, всему виной мое вегетарианство и не могла бы Ты выйти за меня без любви, а в конце концов не постеснялся даже упомянуть о фабрике.[93]
Не было бы причин повторять все это снова, особенно с учетом Твоего тогдашнего необычайно трудного положения, о котором, впрочем, Ты ни словом не захотела мне обмолвиться. Но Ты же говоришь, что не понимаешь мою телеграмму. – В моем первом письме (после Берлина) я отрекся от большей части того, что тогда сказал, насколько вообще позволительно и возможно от собственных слов отречься. Но унижения мои не кончались; если в зоологическом саду Ты молчала устно, то теперь Ты замолчала письменно, даже моей матери Ты ответила не сразу. Впрочем, потом пришло разъяснение: Тебе выпало столько горя. Но и потом, когда худшее все-таки было уже позади, Ты молчала неделями, оставив без ответа пять писем. Или это было не презрение? Ты, кстати, ни словом и не пытаешься объяснить это молчание, хоть и знаешь, как я от него страдал. Разве не было это еще хуже, чем в зоологическом саду? Однажды Ты написала: «Если Тебе достаточно моей любви, то и хорошо». Ничего хуже этого Ты мне даже в зоологическом саду не изрекала. В другой раз Ты написала: «То, что я говорила в Берлине, само по себе правда, хотя это, быть может, и не все». Но об этом «всем» я так никогда и не узнал.
Но и об этом упоминать, Ф., не было бы причин, потому что потом пришло письмо, предпоследнее, которое, казалось, все заглаживало. Теперь, казалось, все хорошо, теперь, казалось, окончательно наступило начало лучших времен. Счастливый, я написал Тебе ответ, пожалуй, как никогда прежде настоятельно попросив Тебя не заставлять меня ждать, написал о том, как лишь с болью сердечной я в силах перенести час прихода почты, который ничего мне не приносит, попросил, если иначе не получится, черкнуть мне на следующий день хоть несколько строк – и прождал четыре дня. И что получил потом? Потом я получил Твое последнее письмо, несколько строк, написанных в ресторане после еды, в которых, без объяснения столь долгого отсутствия ответа, поездка в Дрезден (опять-таки без объяснения Твоей прежде столь частой готовности туда поехать) теперь попросту отклоняется, зато упомянут шепоток Твоей сестры, призывающий Тебя писать покороче (еще покороче! еще покороче!). И это было все. В состоянии ли я был думать об ответе или о чем-то еще, если на протяжении четырех дней Ты смогла выкроить для меня лишь этот краткий миг после обеда, ни словом не касаешься сути моих к Тебе писем и вообще с огромным трудом втискиваешь эту явно неприятную и второстепенную почтовую повинность в свою обычную жизнь? Разве не повторилась, разве не ожила тут снова с самого первого шага наша встреча в зоологическом саду? Мог ли я на такое ответить? Теперь-то хоть Ты понимаешь, что не мог?
Если Ты, Ф., и после этого объяснения, которое на самом деле – объяснение не только про меня, но и про Тебя, все-таки полагаешь, что мне следует приехать, я, разумеется, приеду тотчас же. Я мог бы приехать завтра, в субботу, в половине одиннадцатого вечера, и должен был бы тогда в половине пятого пополудни уехать обратно, так как в понедельник, как и вообще всегда, мне предстоит тяжкая и противная работа. Если Ты хочешь, чтобы я приехал, и намерена встретить меня на вокзале (я лишь провожу Тебя, уже в половине двенадцатого Ты будешь дома), тогда телеграфируй мне сейчас же, чтобы я получил телеграмму до полудня, – и я сразу же помчусь на вокзал.
Франц.
7.04.1914
По правде говоря, Ф.: во время вчерашнего, взволнованного и напрасного ожидания Твоего письма (в который раз я ждал напрасно, Ф.?) я твердо решил, если письмо от Тебя придет сегодня, вовсе его не вскрывать. Письмо ведь могло прийти еще в воскресенье, ибо ответ на мое последнее письмо, разумеется, был мне нужен срочно, это значит, что я уже и все воскресенье провел в ожидании. К тому же из чего можно было заключить, что письмо придет сегодня? С какой стати именно сегодня? Это письмо, полученное мною сегодня, письмо, которое я лишь несколько мгновений продержал невскрытым в кармане и которое меня (я этого не понимаю, да из содержания это и невозможно понять) тем не менее переполняет счастьем – это письмо, будь Твоя воля, могло бы прийти завтра, послезавтра, а то и вовсе не прийти. Само по себе оно нисколько не срочное.
Телеграмма моя, Ф., была не сердитая, может, это на казенном почтовом бланке она такой показалась. Вообще все это странно: сердитым я считал свое последнее письмо, но Ты этого не почувствовала, так что, может, оно и не было сердитым, а только мне таким представлялось. В телеграмме я только сообщил, что не могу Тебе ответить, тогда как в письме изложил причину, в обобщении и осмыслении уймы неясностей осознал сам для себя то, что еще стоит между нами. Неясностей и вправду уйма, но, быть может, достаточно одного Твоего слова – и их была бы уже не уйма, а то и вовсе не было бы.
Не обманывайся, Ф., не обманывайся! Роль, которую в Твоем последнем письме играет Твоя семья, наводит на мысль о чем-то вроде самообмана. Не обманывайся! Тебе, Ф., не о том следовало бы говорить, хотела или не хотела Ты меня унизить, Тебе следовало бы все, что я в последнем письме привел, просто-напросто объяснить; остальное тогда как-нибудь само собой разъяснилось бы. Ты же этой простейшей вещи не делаешь (отсрочка объяснения до ближайшего разговора ничуть не помогает, Ты прекрасно знаешь, что подле Тебя я всем доволен и не смею иначе), а значит, вероятно, не можешь. В таком случае предоставь мне истолковывать все это самому. Пожелай Ты и в самом деле меня унизить, это было бы еще не самое худшее. Я и предположил такое (но всерьез, конечно же всерьез) лишь потому, что это еще наилучший для меня случай. Что же остается, если предположение мое неверно, то есть если Ты меня унизить не хотела, – об этом лучше даже не говорить.