Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
— Старик, скажи мне, кто ты, откуда, сколько тебе лет?
— Сын мой, я был рожден Землею задолго до того, как Юпитер низверг Сатурна[333], и глаза мои созерцали цветущую юность мира. Род человеческий еще не вышел из персти. Вместе со мной одни резвые сатирессы мерным топотом раздвоенных копыт оглашали долы. Они были выше, сильнее и красивее нимф и женщин; и широкое лоно их в изобилии принимало семя первенцев Земли.
Под властью Юпитера в источниках, в лесах и горах поселились нимфы. Фавны, сплетаясь с нимфами, вели легкие хороводы в чащах лесов. Между тем я жил счастливо, вволю лакомясь гроздьями дикого винограда и устами веселых дриад. И наслаждался мирным сном в густой траве. На самодельной свирели я восхвалял Юпитера, как прежде Сатурна, потому что в природе моей славить богов, властителей мира.
Увы! И я состарился, ибо я только бог, и века посеребрили волосы у меня на голове и на груди; они погасили пыл моих чресел. Я был уже обременен годами, когда умер великий Пан[334], а Юпитер, претерпев ту же участь, какой он подверг Сатурна, был низложен Галилеянином[335]. С тех пор я начал хиреть и чахнуть, а под конец даже умер и был похоронен в гробнице. И поистине я только тень самого себя. Если же я еще хоть отчасти существую, то потому лишь, что в мире не пропадает ничего и никому не дано умереть совсем. Смерть не совершенней жизни. Живые существа, затерянные в океане материи, подобны волнам, которые на глазах у тебя, дитя мое, вздымаются и опадают в Адриатическом море. У них нет ни начала, ни конца, они рождаются и гибнут незаметно. Незаметно, как они, иссякает моя душа. Смутная память о сатирессах золотого века еще оживляет мой взор, а на губах у меня беззвучно порхают античные гимны.
Сказав так, он умолк. Фра Мино взглянул на старца и понял, что тот лишь призрак.
— В том, что ты, будучи козлоногим, все же не демон, неправдоподобия нет, — сказал он. — Твари, созданные богом, но не причастные к наследию Адама, не могут быть обречены на проклятие, как не могут и чаять спасения. Мне не верится, чтобы кентавр Хирон, который был мудрее человека, ныне терпел вечные муки в пасти Левиафана[336]. Путешественник, проникший в лимб[337], рассказывал, будто видел, как Хирон, сидя на траве, беседовал с Рифеем, самым праведным из троянцев. Другие же утверждают, что для троянца Рифея раскрылся божий рай. И сомнение дозволено на этот предмет. Однако ты солгал мне, старик, — не можешь ты быть святым, не будучи человеком.
Козлоногий отвечал:
— Сын мой, в годы моей юности я так же был чужд лжи, как овцы, чье молоко я сосал, и козлы, с которыми бодался, радуясь своей силе и красоте. Ничто не лгало в те времена, и шерсть баранов не принимала еще обманчивых окрасок; я не переменился с тех пор. Взгляни, я так же наг, как в золотые дни Сатурна. И ум мой лишен покровов, как и тело. Я отнюдь не лгу. И что удивительного в том, сын мой, если я стал святым перед лицом Галилеянина, хотя и не вышел из чрева той матери, которую одни называют Евой, другие Пиррой[338] и которую надлежит почитать под этими обоими именами? Архангел Михаил тоже не был рожден от женщины. Я знаю его, мы с ним нередко ведем беседы. Он рассказывает мне о тех временах, когда был волопасом на горе Гарган.
Фра Мино перебил сатира:
— Я не позволю называть архангела Михаила волопасом из-за того, что он стерег волов человека, именовавшегося, как и гора, Гарганом. Но поведай мне, старик, как ты был приобщен к лику святых?
— Слушай же, — отвечал козлоногий, — и любопытство твое будет удовлетворено.
Когда люди, пришедшие с Востока, возвестили в мирной долине Арно, что Галилеянин ниспроверг Юпитера, они срубили дубы, на ветви которых крестьяне вешали глиняные фигурки богинь и таблички с обетами, они водрузили кресты над священными источниками и запретили пастухам носить в гроты нимф дары вином, молоком и сотами. Племя фавнов, панов и сильванов справедливо оскорбилось этим. Свой гнев оно обрушило на вестников нового бога. Ночью, когда апостолы спали на ложе из сухих листьев, нимфы дергали их за бороду, а молодые фавны, прокрадываясь в хлев к святым мужам, вырывали волосы из хвоста их ослицы. Тщетно пытался я обуздать их бесхитростную злобу и побудить их к покорности. «Дети, — говорил я им, — время резвых игр и задорных шуток прошло». Но они, беспечные, не послушались меня. За это их постигла беда.
Мне же, видевшему конец владычества Сатурна, мне казалось естественным и справедливым, чтобы Юпитер погиб в свой черед. Я примирился с падением великих богов. Я не противился посланцам Галилеянина. И даже оказывал им мелкие услуги. Лучше их зная лесные тропки, я собирал тутовые и терновые ягоды и клал на листья у их пещер. Я приносил им также яйца ржанки. А если они строили хижину, я на спине таскал им дерево и камень. Взамен они окропили мое темя водой и пожелали мне мира во Христе.
Я жил с ними и подобно им. Те, кто любил их, любил и меня. Как почитали их, так стали чтить меня и в святости приравнивать к ним.
Я говорил тебе, сын мой, что в ту пору я был уже очень стар. Солнце с трудом прогревало мое окоченевшее тело. Я уподобился старому дуплистому дереву, утратившему свежую певучую листву. С каждой осенью приближался мой конец. Однажды в зимнее утро меня нашли простертым без движения на краю дороги.
Епископ в сопровождении своих священнослужителей и всего народа совершил обряд погребения. Потом меня положили в большую гробницу из белого мрамора, где троекратно начертан крест, а на передней стенке в гирлянде из винограда стоит имя святого Сатира.
В те времена, сын мой, гробницы сооружались вдоль дорог. Мою поставили в двух милях от города, на пути во Флоренцию. Молодой платан вырос над ней и покрыл ее своей тенью, перемежающейся светом и полной птичьего гомона, шелеста, свежести и веселья. Неподалеку по мшистому ложу струился ручей; юноши и девушки, смеясь, приходили вместе купаться в нем. Это чудесное место почиталось святым. Молодые матери приносили туда своих младенцев и заставляли прикоснуться к мрамору саркофага, чтобы они стали крепки и стройны телом. Во всем краю было распространено верование, что новорожденные, которых приносят к моей могиле, со временем превзойдут всех силой и отвагой. Вот почему ко мне несли самый цвет благородного тосканского племени. Селяне приводили также своих ослиц в надежде, что они понесут. Память мою свято чтили. Каждый год с наступлением весны епископ в сопутствии всего клира приходил совершить молебствие у моей могилы, и я видел, как издалека по полям движется под пение псалмов процессия с крестами и светильниками, с пурпурным балдахином. Так было, сын мой, во времена доброго короля Беренгария[339].
Между тем сатиры и сатирессы, фавны и нимфы влачили жалкую, бродячую жизнь. Для них не стало алтарей из дерна, не стало цветочных венков, не стало приношений молоком, мукой и медом. Разве что время от времени какой-нибудь козопас тайком клал небольшой сыр на порог священного грота, ибо вход туда успел порасти колючим терновником. К тому же кролики и белки пожирали эти убогие дары. Нимфы, обитательницы лесов и темных пещер, были изгнаны из своих жилищ пришедшими с Востока апостолами. А чтобы они не могли туда воротиться, служители галилейского бога кропили деревья и камни чародейной водой, произносили магические слова и водружали кресты на перепутьях в лесах; ибо Галилеянин, сын мой, опытен в искусстве волхования. Лучше Сатурна и Юпитера знает он силу заклинаний и знамений. И потому бедные сельские божества не находили себе пристанища в своих священных чащах. Хоровод косматых козлоногих божков, звонким копытом топтавших прежде родимую землю, скользил по склонам холмов дымкой бледных и безгласных теней, подобной утреннему туману, который рассеивается от лучей солнца.
Гонимые божьим гневом, точно яростным ветром, эти призраки целый день кружились в придорожной пыли. Ночь была им менее враждебна. Ночь не всецело принадлежит галилейскому богу. Ее он делит с демонами. Когда мрак спускался с холмов, фавны и дриады, нимфы и паны спешили укрыться близ гробниц, окаймляющих дороги, и тут под благостной властью адских сил вкушали недолгий покой. Всем другим гробницам они предпочитали мою, как гробницу почитаемого предка. Вскоре они все собрались под той частью карниза, что была обращена на юг, а потому не покрыта мхом и всегда суха. Их легкокрылое племя неизменно из вечера в вечер слеталось туда, как голуби на голубятню. Они без труда помещались там, так как стали совсем маленькими и подобными легкой пыли, которая поднимается от веялки. И сам я, выходя из своего безмолвного жилища, усаживался порой среди них под сенью мраморной кровли и слабым, как вздох, голосом пел им о днях Сатурна и Юпитера; и им вспоминалось минувшее блаженство. Под взором Дианы они воскрешали друг для друга подобие античных игр, и запоздалому путнику казалось, будто пар от лугов вьется при лунном свете, точно сплетенные тела любовников. Они и в самом деле были теперь лишь легким туманом. Холод причинял им много страданий. Однажды ночью, когда снег покрыл поля, нимфы Эгле, Неера, Мнаис и Мелибея проскользнули сквозь расселины мрамора в мое тесное и мрачное жилище. Подруги толпой последовали за ними, а фавны, бросившись вдогонку, вскоре настигли их. Мой дом стал их домом. Мы покидали его только затем, чтобы ясной ночью отправиться в лес. Да и то они все спешили вернуться прежде, чем запоет петух. Ибо, надо сказать тебе, сын мой, мне одному из породы козлоногих дозволено показываться на земле при свете дня. Это преимущество даровано мне, как причтенному к лику святых.