Хербьерг Вассму - Сто лет
Потом я вспоминаю, что я — фрёкен и что у меня месячные.
Я плачу и не могу этого скрыть.
И скольжу вниз по его грубой коре.
Пока не опускаюсь на колени.
Перед деревом.
Когда я возвращаюсь домой, он встречает меня в Сортланде. Йордис с младшей сестренкой гостит в Крокбергете у дяди Карстена и тети Мари.
Он говорит, что я выгляжу совсем взрослой. Из-за этого все кажется мне грязным.
Я спрашиваю, когда идет автобус. Автобус уже ушел. Мы переночуем в гостинице.
Я отказываюсь заходить в номер. Он вталкивает меня внутрь и запирает дверь на ключ. Я пробую открыть дверь, она не поддается.
Я думаю о высоких деревьях.
Но они выглядят такими грязными.
Я оставляю их там, где они растут. В Фрогнер-паркс.
Ведь что-то должно остаться и на потом.
И я падаю. Но не на колени.
Утром меня в гостинице нет, и он сердится, потому что ему пришлось искать меня по всему Сортланду. Он покупает мне книгу в книжном магазине. Мне стыдно, оттого что я не могу ее выбросить. "Фрёкен Детектив".
Он спрашивает, как было в Осло. Я не отвечаю. Осло грязный город, на него неприятно смотреть. Сочинение лежит в чемодане, оно совершенно бесполезно. Я не могу отдать его учителю. Высокие деревья больше мне не принадлежат.
Желтый блокнотик лежит в жестяной коробке под камнем.
Я поднимаю какую-то бумажку. Чек из магазина. Я сажусь и пишу на нем толстым карандашом, подаренным мне дядей Хильмаром. Строчки бледные, но видны хорошо.
Убить, убиваю, убила.
В автобусе я отдаю ему эту бумажку.
Меня трясет вместе с сумкой, висящей у меня на плече, но я сижу сразу за шофером.
Меня занимает вопрос о смерти, о том, как она распорядилась моими родственниками. Говорю себе, что смерть неестественна. Что она — извращение или незрелый взгляд на жизнь. Элида говорит, что мы — везучие, потому что в нашем роду живых больше, чем мертвых. А она знает, о чем говорит.
Я не была с Элидой, когда она умерла от старости. С нею была Йордис. Она умеет обращаться с умирающими. Ее зовут, когда умирает кто-то даже не из нашего рода. Она была рядом, когда умирали тетя Висе и бабушка Ольга. Но не потому, что ей это нравится. Просто она чувствует себя избранной. Словно долго к этому готовилась. Ей ничего не стоит свернуть голову шестерым котятам так быстро, что моя младшая сестра на кухне не успевает даже встать с горшка. Когда я вижу, как Йордис потрошит рыбу, мне кажется, что она колдует.
Однажды он приносит с охоты раненого зайца, заяц еще живой. У него слишком нежное сердце, и он просит Йордис наложить шину зайцу на лапу. Йордис не отвечает и одним движением сворачивает зайцу голову. Он поздно понимает, что случилось.
Я часто думаю, что, если бы я была такая же ловкая, как Йордис, его бы тут не было. Когда мне кажется, что выход найден, случается переполох. Я видела, как заряжают ружья. Йордис тоже хорошо стреляет, но охотиться она не любит.
Однажды я снимаю со стены ружье, заряжаю его и кладу под перину на синей кровати. Выстрелить мне так и не удается. Потому что он кричит, что кто-то снял со стены ружье. Они с Йордис ищут ружье. Находит ружье он. И говорит Йордис, что оно стояло в чулане, спрятанное за ее хламом.
Наверное, можно считать, что все кончилось благополучно. Потому что ружье нашел он. С тех пор он всегда запирает его в шкаф у себя в кабинете.
Человек не каждый день получает предупреждение о своей смерти.
Так что я спасена.
Много лет спустя, осенью 1985 года, я сижу у смертного одра Йордис в Радиумгоспитале. Она весит сорок два килограмма и в последнюю неделю уже не может со мной разговаривать. Раньше у меня для этого было достаточно возможностей. В течение многих лет. Поговорить с нею. Все рассказать ей. Спросить.
Почему я никогда не спросила у нее, что она знала? Что видела?
— Мама, ты знала об этом? — могла бы спросить я у нее.
Но когда она лежит при смерти и надеется на чудо, уже слишком поздно. Теперь мы в Радиумгоспитале, и у нас больше нет времени. Я не могу спрашивать у умирающей матери, что ей было известно. Я выхожу в лавку и покупаю баночку печеночного паштета. Это единственное, что она еще может есть. Открываю банку, просунув палец в металлическое кольцо и оторвав крышку. Запах паштета заставляет нас обеих попытаться выдавить из себя улыбку.
Последние дни нам это удавалось. Я подцепляю кончиком ложки крошку паштета и даю ей. Она закрывает глаза и открывает рот. Щеки у нее ввалились. Лицо неузнаваемо. Йордис сосет паштет. Медленно. Держит его во рту. Как ребенок, старающийся подольше растянуть конфету. Потом с трудом глотает. Чтобы ее тут же вырвало. Мы обе знаем, что рвоты не избежать, поэтому я держу судно наготове.
Я расчесываю ей волосы. Очень осторожно, потому что каждое прикосновение причиняет ей боль. Говорят у нее поражена центральная нервная система. Пока она еще в сознании. Мне разрешают ночевать на соседней кровати рядом с нею. Но я не могу. Час-другой я сплю в соседней палате. Днем мы с нею разговариваем. О старых временах и о чем-нибудь безобидном. Делаем вид, что я ее развлекаю. Я стараюсь. У нее у самой уже нет сил. Я выпиваю красное вино, которое ей дают, она его пить не может.
Мы обе беспомощны, а мне к тому же еще и страшно. Я убеждаю себя, что должна ее пощадить. В том случае, если она ничего не знает. Йордис следует пощадить, нельзя, чтобы она унесла этот позор с собой к звездам. Она не должна жалеть, что родила меня. Ведь она ни разу меня не упрекнула. Ни разу не сказала, что я сама во всем виновата, я, проклятый первый ребенок. Как порой говорят матери. Напротив, в последний день, когда она еще была в сознании, она попросила меня передать сестре, которая на восемь лет моложе меня, что мы обе были желанными детьми.
— Вы были желанными. Обе! Я так ждала вас!
Ну а потом? Знала ли она о позоре?
И не защитила нас?
У нее на тумбочке лежит Библия. Мы немного говорим о вере.
Она говорит, что вера и утешение — это одно и то же. Показывает мне листок, которым заложена Нагорная проповедь. На нем написано детским почерком с завитушками: "Не откладывай танцы на старость. Тогда может быть слишком поздно".
Йордис не старая, ей шестьдесят два года. Но танцевать она уже не может.
Она не считает себя ангелом, но сердится на Бога за то, что должна умереть.
— Я не сделала Ему ничего плохого, — говорит она.
Она, можно сказать, только что начала жить. Получила водительские права. Обзавелась наконец собственным домом. Однажды, когда мне кажется, что мы с ней особенно близки, я спрашиваю, почему она не развелась.
— Это бы ничего не изменило, — отвечает она.
Даже тогда я не спрашиваю у нее:
— Мама, ты знала?
Вместо этого я прошу санитарку переменить мешок, в который собирается моча. После этого я прикрываю мешок полотенцем. Чтобы она не чувствовала себя униженной.
Йордис просит меня узнать, не может ли он прийти в больницу. Ведь она умирает, говорит она. Как будто обычай требует, чтобы супруги непременно увиделись перед смертью. Впрочем, так, наверное, и есть. Но только если он хочет, говорит она.
На другой день она очень слаба. Спрашивает о Хансе. Придет ли он? Спрашивает, не думает ли он, что она уже умерла. Может, он поэтому не приходит? Потом говорит, что, если он не хочет, ей это безразлично. Ведь Венке, моя сестра, приходила к ней. И была долго. И я с ней. Йордис много говорит о Венке. Она такая хрупкая. Такая добрая. Я с ней согласна.
— Ты ей сказала, что любишь ее? — спрашиваю я.
— Кажется. Напомни ей об этом.
Я приношу судно, ее опять тошнит.
— Какая дрянь эта смерть! — говорит она.
Я звоню ему и приказываю. Пугаю его смертью. И еще раз тем, что могу все рассказать Йордис. Меня охватывает жгучая радость, оттого что я могу его напугать. Черная радость — единственная радость.
Он оправдывается. Он плохо себя чувствует. Но я слышу, что он просто боится увидеть, как она умирает. Вместе со мной. Он говорит, что это дорого. Я говорю, что уже заказала и оплатила билет.
— Не в этом дело, — говорит он. — Ты же знаешь, что я не скупой.
— Да, ты не скупой. Ты получаешь пенсию как ревизор, — сердито говорю я.
Он все-таки прилетает.
Входит в дверь больничной палаты. Его страх, как зло, витает вокруг него. Не глядя на нее, он рассказывает, как долетел. Она лежит с закрытыми глазами. Между нею и мной больше нет связи, но я знаю, что она все слышит и чувствует запахи.