Виктор Конецкий - За доброй надеждой
Мы с завистью смотрели, как наша радистка, бормоча на ходу: «Два года до пенсии, а я буду дым глотать регистровыми тоннами...» — вылезала из-за стола.
Политэкономы немножко оживились только тогда, когда к судну начали подкатывать автомобили, набитые сардами, как сардины в банках.
Машина останавливается метрах в пятидесяти от трапа. Семейство не вылезает. Двенадцать, а то и четырнадцать глаз смотрят на теплоход. И даже у автомобиля делается вид вопросительный: можно или нельзя? Пустят или не пустят эти русские? Кто их, этих русских, знает?
Незаметно для самого себя автомобиль проезжает еще несколько метров и опять изображает немой вопрос.
Слышится один короткий звонок. Вахтенный у трапа вызывает вахтенного штурмана. Вахтенный штурман, рассуждая вполголоса о вреде либерализма, вылезает из каюты и делает рукой приглашающий жест. Понять, что может быть интересного для нормального человека на старом грузовом теплоходе, вахтенный штурман при всем желании не в состоянии. Сейчас он отправит матроса с сардинским семейством в обход по судну, а сам превратится в вахтенного у трапа. Прежде чем получить штурманский диплом, он отстоял тысячу и одну вахту у трапа. Возвращаться в прошлое штурману, конечно, не хочется.
Первым из машины вылезает старик с грудным ребенком на руках. Потом беременная женщина, которой дашь лет пятьдесят. Потом ее супруг — цветущий красавец, мужчина в соку. И энное количество девочек и мальчиков. Но это обихоженные детишки. Девочки в пелеринках, мальчики в коротких штанишках. Очевидно, состоятельная семья.
Процессия идет к трапу.
Есть у нас, городских русских, какая-то стыдливость семейственности. Ну представьте ленинградское семейство такого состава, отправившееся на итальянский теплоход на экскурсию. Да еще с беременной женой. А они открыто живут. И беременной на последнем месяце женщине ничуть не стеснительно лезть по трапу. Наплевать ей, что она некрасиво выглядит. Ей любопытно, как русские живут, — и все тут. И мужу на такие тонкости наплевать.
— Ариведерчирома! — приветствует семейство вахтенный штурман всеми известными ему итальянскими словами.
Хорошо, что занесло нас не в большой порт, а в глухую провинцию. Сардинская глубинка.
Отошел сто метров за ворота комбината, оставил позади огромные пирамиды осиновых поленьев, поливаемых водой из шлангов, — первый этап производственного процесса; затих рев огромных современных тупорылых самосвалов — они возят осину от судна в пирамиды, — и сельская тишина.
Изредка по шоссе промчится легковая машина.
Но я и с шоссе свернул на проселок. Моря не видно. Приятно это.
Тишина земли.
Впереди синие горы. По обочинам проселка — серые усталые эвкалипты и огромные кактусы, растопыренные самым невероятным образом. Кактусы-деревья, с древесным темным стволом, ветвями и листьями-лепешками, мясистыми, тяжелыми, килограммов по пять каждая. На лепешках цветы, как сгустки крови, и плоды величиной с детский кулачок. И все это опутано ежевикой. Никакой зверь не проскользнет сквозь такую ограду. Только взгляд проникает туда, за баррикаду кактусов и ежевики.
Крестьянин пашет на двух волах, и слышится наше: «Но! Но!»
Овцы бредут и тоже говорят по-нашему: «Бэ-бэ!» Только морды у овец не наши — горные, злые. Ягнята бегут, такие же они прелестные, как везде на свете. И так же хочется их потискать, погладить. Цок-цок копытками, беленькие, снежные, теплые.
У бедного плоскокрышего домика стоит женщина, вся в черном, смотрит, прикрыв от солнца глаза рукой. Куча мусора, ржавых консервных банок прямо возле крыльца.
Еще стадо овец. Старик пастух и пес-пастух. Оба в невероятной рвани. Определить, что на старике, невозможно. А на псине — шерсть в клочьях и репьях. Приходится бедняге, очевидно, воевать с кактусами и ежевикой, глупые овцы лазают черт знает куда.
Пробковые дубы с ободранной корой. Штабеля коры лежат возле ограды — сохнут. Невыгодное дело — возить пробку на судах, не весит она почти ничего, не используешь грузоподъемность, план горит, а фрахт маленький, потому что груз грошовый...
На всем пути от Арбатакса до городка Тортоли только у одного крестьянского домика палисадник с цветником. Пустые бутылки донышками вверх вкопаны в землю, образуя крест и пятиконечную звезду. Внутри звезды растут цветы. Думаю, хозяин не думал о символике своего цветника. Так просто у него получилось, стихийно.
В городе большинство домов тоже с плоскими крышами, окна наглухо закрыты жалюзи, узенькие улочки, глухие дворы.
Кролик резвится вместе с курами у водяной колонки. В тишине городка отчетливо слышно, как падают из крана капли. Во дворах пустынно. Извечно трепыхается под ветром белье. В глиняных горшках — домашние цветы. Окна молчат бельмами жалюзи. Скромные витрины магазинчиков, закрытых в честь святого Стефана.
И вдруг — Пушкин. Собственной персоной. На обложке толстого тома. Сразу видно, что издание дорогое, вроде подарочного даже. Симметрично с Александром Сергеевичем — Анри Бейль. Между ними «Леопард», Грэм Грин, «Золушка» и прелестное лицо Одри Хепберн на обложке «Римских каникул». Окно витрины книжного магазина залеплено розочками — переводными картинками — для украшения.
А через несколько шагов, в газетном киоске, я опять встречаю Пушкина. «Евгений Онегин» отдельным изданием с портретом автора работы Кипренского. Такое ощущение, будто живой Александр Сергеевич вдруг вышел ко мне из-за угла узкой улочки сардинского городка Тортоли. В стекле киоска отражается моя физиономия, расплывшаяся в приветственной улыбке от уха до уха. И я даже бормочу какие-то ласковые панибратские слова.
В этом ларьке Александр Сергеевич угодил в жуткую компанию Джеймса Бонда. Бонд вооружен всеми видами современного оружия, а Пушкин безоружен. Однако не одинок. Старый морской волк Джозеф Конрад прикрывает его с тыла.
Ну, вдвоем они с этим жутким типом справятся, подумал я. Тем более Александр Сергеевич отличный стрелок был. С пробитым животом, лежа на снегу, попасть в противника и еще сил набраться, чтобы пистолет подбросить в воздух... Да и Конрад не робкого десятка — провел парусник Торресовым проливом.
Еще магазинчик — оружейный. Охотничье ружье стоит 73 000 лир. Очевидно, квалифицированно заниматься бандитизмом могут либо Бонды, либо состоятельные люди, а беднякам и здесь тяжко — элементарное рукоприкладство приходится применять.
И вдруг я вспомнил:
От тибровых валов до Вислы и Невы,
От царскосельских лип до башен Гибралтара...
Вернулся и долго еще стоял, глядя на Пушкина, и бог знает что происходило во мне. Помню только, подумал, что уже лет десять не был в Царском Селе. Куда ни носила нелегкая — по всему миру, а вот ведь...
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;
Дева над вечной струей вечно печальна сидит...
Снег лежал на плечах печальной девы в далеком Царском Селе. Снег лежал на липах. И деревья постанывали от новогоднего мороза. Синие лыжни пересекали парк между заиндевелыми кустами...
Печаль пережил я вместе с печальной девой, печаль, знакомую всем, кто уплывал или уезжал. Но печаль, в которой был Пушкин.
Убери Пушкина — и сегодняшняя Россия была бы иной. Это, очевидно, и есть роль личности в истории.
Маленькая шумливая речушка. Висячий мост. За речушкой дорога уходит в заросли средиземноморского тростника. Это очень высокий — метров пять — тростник, с метелочками на верхушках. Верхушки колышутся от ветра, как рожь у нас. Шуршат.
Я свернул на узкую тропку в тростнике. Навстречу шли три женщины в черных одеждах с вязанками хвороста на головах. Мне пришлось вдавиться в плотную стену тростника, чтобы пропустить их.
Тропинка вывела на плантацию. Апельсиновые, мандариновые, лимонные, в строю стоящие деревья, сплошь, даже как-то бесстыдно покрытые плодами. Красно-оранжевые и желтые кроны. Только кое-где мелькнет ветка черно-зеленых листьев. И все это на фоне синих далеких гор. Воздух тоже синий. И ни одного человека.
Свиньи валяются среди оранжевых падалиц и не шевелятся, не хрюкают даже — надоели им апельсины и мандарины. Кое-где стоят невысокие пальмы. На откосах насыпи — старые, могучие эвкалипты. И куст цветущей магнолии.
Я сорвал один мандарин и один апельсин. Ароматный холодок скользнул с языка в глотку. И я вдруг почувствовал давно забытое, детское: вкус воздуха вокруг. И опять отчего-то вспомнилась зима, елка, мандарины, обвязанные золотой ниткой, она соскальзывает; а запах мандаринов и зимних яблок мешается с запахом елки и горящих свечей.
Отличная получилась прогулка по бандитской земле.
На обратном пути я сломал веточку какого-то занятного растения с маленькими красненькими ягодами. Я хотел поставить веточку в каюте. И все обратное путешествие через Тортоли превратилось в анекдот. Мальчишки и старики, черные старухи и девушки в брючках — все бросались ко мне, перебегали даже с другой стороны улицы, тыкали пальцем в растение и запрещающе мотали пальцем перед моим ртом, вид у всех был встревоженный и заботливый. И чтобы не обращать на себя внимания, пришлось растение выкинуть. Если бы это происходило в Англии, то ни один британец ухом бы не повел, даже если бы я жевал мышьяк на его глазах тоннами.