Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур - Иван Цанкар
— Может, вернешься, Тоне? — спросила она. — Пойдешь в будущем году, мал ты еще!
Он продолжал шагать, худой, сутулый, лицо оставалось спокойным и неподвижным.
— Зачем возвращаться, раз уж я пошел? Отец ведь тоже уехал.
— Писать будешь, Тоне?
— Что там писать? Понадобится, напишу. Дайте мне узел, я сам понесу.
— Подожди, Тоне, вот дойдем доверху, дам.
Оба замолчали; пустынная дорога вилась по каменистому холму, вокруг было печально и пусто, на небе горело солнце, и камень накалился. Они поднялись на гребень холма и простились. Тоне пошел дальше, но мать догнала его и дала еще десять крейцеров, чтоб он купил себе по дороге хлеба с салом. Она еще раз посмотрела ему в лицо — худое оно было и жалкое, и глаза глядели спокойно и покорно из оголенных красных век. И он тоже посмотрел в лицо матери, и губы его чуть шевельнулись. Он повернулся и медленно пошел свой дорогой, вниз с холма, по камням и рытвинам, а мать стояла и глядела ему вслед. Он не оглядывался. Ушел, как ушел его отец, и тоже унес с собой частицу ее горячего, кровоточащего и трепещущего сердца. Он шел, покорный и убогий, с низко опущенной головой, с узлом под мышкой: издали казалось, что он не движется, а стоит на одном месте, в лощине, среди раскаленного камня, и когда через несколько минут он скрылся из глаз, ей померещилось, будто он канул в землю, а повсюду вокруг — одиночество, страшное, душное одиночество…
Это произошло в тот год, когда Лойзе кончал приходскую школу. Ему только исполнилось одиннадцать лет; он был толстый, но на круглом лице — ни кровинки. Глаза у него были материны — большие, удивленные и боязливые. Он вечно плакал, страдал от голода и жаловался; съедал он больше, чем Тоне, а потом долго шарил по столу жадными глазами. В первом классе он вдруг заболел, и мать обещала его богу. Он вечно держался за ее юбку; когда возвращался из школы, приходил в кухню и рассказывал ей все — и иногда рассказывал такие невероятные вещи, что мать не верила; он не лгал, не кривил душой, просто из слов, которые он услышал случайно, из того, что он прочел в учебнике, у него сплетались новые истории, и он их рассказывал, веря, что читал о них или слышал или это происходило в действительности… Отец, когда еще жил дома, порой подзывал его и приказывал читать немецкий роман. Сначала Лойзе плакал — боялся произносить по слогам незнакомые слова, которые так странно звучали и все-таки что-то значили; порой он натыкался на незнакомое слово, останавливался и задумывался, и из-за мертвых букв постепенно проступала жизнь — мерцая, выплывала из темноты, начинала говорить, еще неясно, с запинками, лишь наполовину понятно. Странные это были вещи, странные люди, странная жизнь. Все было не так, как дома, красивее и значительней, будто там, далеко, люди — на сажень выше, чем на их верхней улице. Лойзе верил в это, ему никогда не приходило в голову, что написанное в книгах может быть неправдой. Они говорили странным языком, их с трудом можно было понять, — если ты понимал слово, за ним непременно таилось еще что-то, какое-то особое значение, которое трудно было разгадать… И эта удивительная новая жизнь постепенно раскрыла перед ним свои двери — он затерялся в ней и грезил беспрестанно. Грезил, как отец, — сидел за столом с серьезным, почти мрачным лицом, а мысли его блуждали бог знает где — в больших городах, вдоль высоких белых домов, в просторных парках, окружавших горделивые замки. Мысли Лойзе бродили по темным лесам, среди разбойников и благородных рыцарей, грабивших богатых и сытых, чтобы одаривать бедняков; среди чародеев, карликов и великанов, по чудесному миру, где неведомы голод, горе, заботы и где даже человеческие страдания и смерть прекрасны.
Окончание школы отмечалось большим торжеством, и на нем решилась судьба Лойзе. Он был самым лучшим учеником и чувствовал себя гораздо старше и искушеннее своих товарищей, которые оставались веселыми и шумными детьми. Ему было поручено продекламировать на торжестве длинное стихотворение. Выучил он его так, что язык сам собою произносил гладкие слова, так что думать в это время не приходилось. Иногда он вдруг сбивался и краснел от испуга. Мать слушала его, и дело казалось ей таким большим и важным, что она сама волновалась. Она держала лист с текстом в руке, а Лойзе стоял посреди комнаты и декламировал — читал он прекрасно и временами даже взмахивал рукой, так что у матери навертывались слезы. И в последний вечер, накануне торжественного дня, они репетировали при лампе. Мать пыталась шить, но руки ее почти все время лежали неподвижно — красивые, плавные слова раздавались в комнате, и люди, проходившие по улице, останавливались и слушали: «Ишь как говорит парень! Кто бы подумал — с нашей улицы, а говорит ровно какой господин!» Он читал, как отец, голос у него был такой же высокий и звонкий, так же рдели щеки, и так же он дрожал от волнения. Спал он всю ночь тревожно, ворочался и бредил; мать вставала, укрывала его и обтирала лоб, покрытый испариной. В четыре часа, когда занимался день, Лойзе уже вскочил и, еще не одетый, схватился за лист, на котором было написано стихотворение. Он стоял в сорочке и казался очень маленьким, совсем ребенком; глаза глядели заспанно, волосы растрепались.
— Послушайте, мама, получится ли?
Мать взяла лист и села на постели. Все шло гладко до самого конца, мать улыбалась, комната наполнилась звуками высокого, мелодичного голоса и плавными, торжественными словами, красиво нанизанными друг на друга, как бусы в ожерелье.
Было еще рано, когда он уходил из дому, празднично одетый, тщательно причесанный. Мать стояла на пороге, и сердце ее взволнованно билось, когда она смотрела, как он спускается по улице, точно какой-нибудь молодой барич.
Лойзе казалось, будто торжество устроено ради него и все смотрят на него с восхищением и любовью; было радостно и неловко. В семь часов отслужили торжественную мессу, потом все пошли в школу, а затем снова вернулись к церкви, на большую красивую площадку. Там-то и начался настоящий праздник, все господа из местечка собрались, дамы были в светлых платьях, и, насколько хватало глаз, всюду грудились люди, смеялись и болтали, гомон стоял, как на ярмарке. Позади церкви ожидали корзины с черешнями и слойками, из трактира прикатили бочонки с пивом и взялись разливать. Лойзе видел, как толстый нотариус взял стакан, выпил залпом и вытер пену с усов.
Школьники длинной вереницей подходили