Иоганнес Бехер - Прощание
Но Фрейшлаг сказал примирительно:
— Мы пришли сообщить тебе, что в случае добровольной явки в армию можно досрочно сдать выпускные экзамены. Поедем с нами сейчас в Обервизенфельде.
— Так он тебе добровольно и пойдет в армию! Плохо же ты его знаешь! — глумился Фек. — Да он наложит в штаны задолго до первого выстрела. Трус! Импотент! — Фек изо всех сил тянулся вверх, чтобы казаться выше.
— Феконька, прохвостик, — я угрожающе поднял руку, — поостерегись, а то как бы чего не вышло! Слышишь! Эх ты… гунн!
— Как бы чего не вышло! Как бы чего не вышло! Он еще грозит нам! И над кайзером смеется! — обратился Фек к Фрейшлагу.
Тот сказал только: «Я ухожу!» — и двинулся к воротам.
— В таком случае я сам с ним рассчитаюсь…
Фек наступал, потрясая кулаком перед моим носом. Но подняться выше своего роста не мог. Мог только привстать на цыпочки, закованный в броню своего величия — он уже неспособен был вырасти.
— Остроумный малый! Проповедник гнусности! Мерзкая дрянь! Козел похотливый! — ругался я. Но от этих ругательств меня разбирал смех, мешавший мне изловчиться и как следует ударить Фека. А я хотел ударить его за Дузель и за Фанни. Да так, чтобы выбить ему все зубы.
В окошке своей каморки показался Ксавер:
— Если ты немедленно не уберешься, жаба ты слюнявая, гад ты этакий, то я тебя сейчас пырну вилами!
— Слыхал ты когда-нибудь, жалкий карлик, о Гулливере? — сказал я, кивком указывая на Ксавера.
Фек засунул свой кулак в карман и отступил. У ворот он обернулся:
— Мы еще поквитаемся! Ах ты… ты… палач!
Точно рассчитанный удар угодил в пустоту.
Я дотронулся до лба.
— У тебя, верно, не все дома. — И я откашлялся, собираясь сплюнуть, выплюнуть Фека вон.
— Поквитаемся! Поквитаемся! — кричал, захлебываясь, Фек.
— Поквитаемся, будь уверен! — крикнули мы с Ксавером в один голос.
— Хо-хо-хо! — рассмеялся я, совсем как Ксавер.
Фек привстал на цыпочки и крикнул через ограду:
— А я и забыл тебе передать привет от фрейлейн Клерхен, я с ней вчера познакомился.
Я бросился за ним. Но догнать его уже не мог.
* * *Левенштейн между тем побывал дома и вернулся с чемоданом.
— Со стариком еще можно было бы кое-как договориться, но мать, ну как тебе это нравится, родная мать… Заладила одно: «Либо ты добровольно явишься на призывной пункт, либо не показывайся мне на глаза! Мы, евреи, не допустим, чтобы о нас говорили, будто мы недостаточно хорошие немцы». Подумай только, и это мать, родная мать… Тебя еще тоже ждут всякие сюрпризы… Когда я уложил вещи, старик велел позвать меня: «Поезжай в Берлин учиться, — сказал он мне, — я буду ежемесячно высылать тебе деньги», — и тут же дал мне на первый месяц.
— В результате твои дела обернулись совсем неплохо. Поздравляю…
Левенштейн говорил, глядя в окно:
— Чтобы мать, родная мать… Как это так… Колбасная горбушка, колбасная горбушка!.. А может быть, следовало бы в угоду матери?…
* * *Уже на Одеонплаце все было запружено густыми, плотными толпами. На ступеньках Галереи полководцев сплошной стеной стояли люди. Тысячи людей молчаливо вперили взоры в ночь… Внизу, у арки Победы, пылали бесчисленные огни факелов.
Как только мы, с трудом проложив себе дорогу, подошли к оцепленной со всех сторон Дворцовой площади, на которой должен был состояться парад частей мюнхенского гарнизона, с Галереи полководцев грянул баварский военный марш.
Окна во втором этаже королевского дворца осветились. На балконе, с перил которого свешивался огромный баварский герб, широко распахнулись двустворчатые двери.
Подул теплый, легкий ветерок. На смоляных факелах заколебались языки пламени.
Все ближе и ближе подкатывал медный гул духового оркестра, сопровождаемый грохотом литавр и барабанов.
Передние ряды факельщиков, четкой поступью заглушая звуки фанфар и барабанную дробь, повернули влево. Военные части в серой походной форме и серых касках сворачивали на площадь.
Казалось, самую способность мыслить растаптывал этот звенящий шаг, а барабанная дробь вновь рождала то самое чувство, что влекло меня к чеканному строевому шагу и к полному слиянию с людьми. Пасть от пули, бросаясь в атаку, заслужить геройскую славу, — насколько это лучше жалкой смерти в одиночку. Барабаны звали к прекрасной, священной смерти на людях. Открывалась возможность самому приблизить неминуемое, вместо того чтобы тянуть лямку долголетнего существования в мещанской скуке, больше похожего на медленное, мучительное угасание, чем на жизнь.
Короткая команда. Неожиданно, на середине такта, музыка оборвалась. Воцарилась необычная тишина. Такая тишина, что было слышно легкое потрескивание факелов, и плач ребенка особенно громко разнесся по площади.
Все стояли, затаив дыхание. Со всеми вместе затаил дыхание и я. Я не решался в этой тишине повернуть голову. Мне казалось, что становится все тише, словно одна тишина наслаивалась на другую. Я никогда не думал, что на переполненной людьми площади может воцариться такая бездыханная тишина. Я невольно смотрел туда же, куда были устремлены взоры всех.
В просвет балконной двери вступила тень… Король подошел к перилам. Совсем тихо, точно откуда-то из-под земли, звучал военный оркестр, сопровождавший величественную бурю человеческих голосов, которые пели «Стражу на Рейне». Люди пели всем своим взбудораженным существом. Многие плакали. Женщины падали на колени. Вслед за другими и я снял шляпу. Непреодолимая сила двигала моей рукой. Я не знал, пою я или не пою. Затаил дыхание и все-таки услышал — пою. Почувствовал, как дрожь, охватившая Гартингера, передается мне. Францль так же, как я, переминался с ноги на ногу. Ему тоже стоило больших усилий устоять, не поддаться общему порыву.
Король заговорил. Неразборчивые обрывки слов рассеивались над площадью. Можно было снова надеть шляпу. Оцепенение, которое только что сковывало людей, прошло. Люди перешептывались.
Король кончил речь.
Снова взметнулась буря человеческих голосов:
«Германия, Германия превыше всего!»
Я не снял шляпы.
— Шляпу долой! — угрожающе зарычали на меня со всех сторон.
Гартингер наступил мне на ногу:
— Сейчас же сними шляпу! С ума сошел!
— Не желаю. И все тут.
— Вздор! — И Гартингер сдернул с меня шляпу.
* * *Я завидовал Левенштейну, что он вот так, без дальних разговоров, может сесть в поезд и куда-то уехать, далеко — в Незнакомое, в Неизведанное, в Букстегуде!.. «Пустые мечты, — зло сказал я самому себе. — Так дешево ты у меня не отделаешься».
Уже когда поезд тронулся, Левенштейн протянул мне из окна книгу:
— Чуть не забыл. Бери скорее. Это Гёльдерлин.
— Нам с тобой по дороге, — сказал Гартингер, когда мы, проводив Левенштейна, направились домой. И опять — Пропилеи, Вилла Ленбаха, Луизенбадский бассейн — все тот же старый школьный маршрут.
Нам по дороге, нам по дороге.
В Луизенской школе были расквартированы солдаты. Мы замедлили шаги. Гартингер взял меня под руку.
— Впредь, пожалуйста, изволь снимать шляпу. Такими фокусами ничего не добьешься.
— Теперь я уже совсем ничего не понимаю. Этим ничего не добьешься, говоришь ты… А чем добьешься?
— Придет время, узнаешь. А пока возьми себя в руки и не разыгрывай невменяемого… Очень уж ты торопишься. Дай срок!
— Тебе хорошо говорить. Тебе не над чем раздумывать. Для тебя наперед все ясно и просто.
— Не допускаю, чтобы ты это говорил серьезно. Так плохо ты разбираешься в людях? Ну, так знай же, и ты… и вы все… — быстро поправился Гартингер. — Мне тоже пришлось сперва научиться думать… А научившись, я много дум передумал. Кто не думает, в том не может быть настоящей стойкости. Отец рассказывал мне, как однажды, во времена закона против социалистов, — он тогда жадно набирался знаний и много, без разбора, читал, — он спросил старшего опытного товарища: «Послушай-ка, товарищ, скажи мне, как хы относишься к смерти?» Отец часто задумывался о смерти, и собственные выводы, к которым он приходил, не удовлетворяли его. «Как я отношусь к смерти? К смерти?» Опытный товарищ смеялся чуть не до колик, но, успокоившись, совершенно серьезно сказал: «На такой вопрос я и отвечать не стану. Как мы относимся к смерти? Да никак не относимся. Для нас и вопроса такого не существует». Разумеется, отец этим ответом не удовлетворился и продолжал размышлять над проблемой смерти, точно так же, как я о ней думаю часто, часто… Ведь мы страшно изголодались, — я, разумеется, говорю не о физическом голоде, — мы жадно глотаем всякую мало-мальски ценную крупицу знаний, мы изголодались так, словно голодали с сотворения мира… Случилось, что тот самый опытный товарищ попал в тюрьму. Его обвиняли в том, что он поддерживает связь между социалистами, оставшимися в Германии, и теми, кто эмигрировал за границу. Следователь спросил, известны ли ему имена людей, которые занимаются тем же, чем и он. Опытный товарищ промолчал. Его снова отвели в тюрьму. На следующем допросе следователь пустил в ход угрозы. Сначала он пригрозил пожизненным заключением, потом расстрелом. Он с такими подробностями излагал законопроект об усилении репрессий, будто бы принятый в рейхстаге, что угроза показалась опытному товарищу вполне реальной, он дал себя околпачить и запугать и, после многочасового допроса, назвал имена всех известных ему социалистов. Позднее этот предатель в письме к жене писал: «Прости меня! Первый раз в жизни я был поставлен лицом к лицу со смертью. И оттого, что я никогда не думал о смерти, я не устоял». Как видишь, думать необходимо. Вот тебе пример из моего личного опыта: когда отец, этот старый противник войны, изменил своим убеждениям, я в первое время совсем растерялся. Да мало ли таких вопросов, когда не справляешься сам и нужна помощь товарищей.