Фрэнк Маккорт - Прах Энджелы. Воспоминания
Ага, говорит она, это собственные мои зубки. Я-то сгнию в могиле, а зубки мои лет через сто откопают белыми и блестящими, и меня объявят святой.
Телеграмму, перевод на три фунта, прислал ее сын. Там есть текст: С Днем рождения, мамочка. Твой любящий сын Тедди. Удивительно, говорит она, как он с этими деньгами расстался, паршивец эдакий, ни одной юбки на Пикадилли не пропустит. Сделай одолжение, получи перевод и купи в пабе бутылочку виски «Бейби Пауэрс», и еще буханку хлеба, фунт сала и семь картофелин - по одной на каждый день недели. И свари картошечку, миленький, растолки с жиром, и хлебушка дай кусочек, и виски принеси с капелькой воды. Сходи еще в аптеку О’Коннора за целебным маслом, и захвати еще мыла, чтобы мне помыться как следует, буду вечно тебе благодарна и помолюсь за тебя - вот пара шиллингов за услугу.
О нет, что вы, мэм.
Возьми, тут всего ничего. А ты меня очень выручил.
Не могу, мэм, как можно.
Возьми, или на почте скажу, чтоб ты мне телеграмм больше не носил.
Хорошо, мэм. Большое спасибо.
Всего тебе доброго, сынок. Береги свою мать.
Всего доброго, миссис Дейли.
В сентябре Майкл начинает ходить в школу, и иной раз до того, как вернуться в дом Ламана Гриффина, заходит к Аббату. Когда идет дождь, он спрашивает: а можно я тут останусь? И вскоре уходить к Ламану Гриффину вовсе перестает. Он голоден и у него нету сил мотаться две мили туда и две мили обратно.
Потом за ним приходит мама, и я не знаю, что ей сказать, не знаю, как на нее смотреть, и все отвожу глаза куда-то в сторону. Как работа? - спрашивает она, будто у Ламана Гриффина вовсе ничего не случалось, и я отвечаю: отлично, - будто у Ламана Гриффина вовсе ничего не случалось. Когда дождь так льет, что на улицу не выйдешь, мама с Альфи ночует в маленькой комнате наверу. На следующий день она уходит к Ламану, но Майкл остается, а вскоре и мама перебирается к нам, и к Ламану больше не уходит.
Аббат вносит еженедельную плату за жилье. Мама получает пособие и талончики на еду, но кто-то на нее доносит, и ее лишают выплат в Диспенсарии. Ваш сын, говорят ей, получает фунт в неделю, а у многих семей доходы куда меньше, и скажите спасибо, что у сына есть работа. Теперь мне приходится отдавать всю зарплату маме. Один фунт? - говорит она. И это все, что тебе дают, хотя ты колесишь повсюду в любую погоду? В Америке это четыре доллара. Четыре доллара. А в Нью-Йорке на четыре доллара и кота не накормишь. В Нью-Йорке за доставку телеграмм в «Вестерн Юнион» ты получал бы двадцать пять долларов в неделю и жил бы в роскоши. Мама всегда переводит ирландские деньги в американские, чтобы не забыть, и пытается всех убедить, что тогда всем жилось лучше. Бывает, мне разрешают оставить себе с зарплаты два шиллинга, но если я иду в кино или покупаю подержаную книгу, ничего не остается, а значит, я не смогу накопить на билет и буду прозябать в Лимерике, пока мне не стукнет двадцать пять.
Мэлаки пишет из Дублина, что сыт военным оркестром по горло и не хочет всю жизнь дудеть в трубу. Через неделю он возвращается домой и жалуется, что ему приходится спать на большой кровати вместе с Майклом, Альфи и со мной. В армии, в Дублине, у него была своя койка с простынками, одеялом и подушкой, а теперь опять это пальто и валик, из которого, только дотронешься - перья летят. Бедненький, говорит мама, очень тебе сочувствую. У Аббата собственная постель, в мамином распоряженни маленькая комната. Мы снова все вместе, никакой Ламан нас больше не мучает. Мы готовим себе чай, жарим хлеб и рассаживаемся в кухне на полу. Аббат говорит, что сидеть на полу не положено, для чего тогда стол и стулья? Он жалуется маме: у Фрэнки что-то не то с головой, и мама говорит нам: будете сидеть на сыром полу – заболеете и умрете. Мы сидим на полу и поем, а мама с Аббатом сидят на стульях. Мама поет Are You Lonesome Tonight? А Аббат - The Road To Rasheen, и мы снова не понимаем, о чем эта песня. Мы сидим на полу и рассказываем истории о том, что было, и о том, чего никогда не было, и что будет, когда мы все поедем в Америку.
Бывает, что дни на почте тянутся долго-долго, и мы сидим на лавке и болтаем. Говорить нам разрешают, но смеяться запрещено. Скажите спасибо, говорит мисс Барри, что вам платят за просиживание штанов. Тунеядцы вы, шалопаи форменные. Чтоб смеха я не слышала. Если вам платят за болтовню и сиденье без дела – это еще не повод для смеха, и если хотя бы смешок услышу – выставлю вон, пока не одумаетесь, а кто хихикать не прекратит – сообщу куда следует.
Ребята шепотом ее обсуждают. Тоби Мэки говорит: этой стерве бока бы намять. Ее мать была уличной девкой, а отец с бородавками на причинном месте и с мозолями на яйцах из психушки удрал.
Вся скамейка смеется, и мисс Барри прикрикивает на нас: я кому сказала, чтоб никакого смеха? Мэки, о чем ты там трепешься?
Я говорю, мисс Барри, что в такую прекрасную погоду лучше бы нам телеграммы разносить и дышать свежим воздухом.
Не сомневаюсь, Мэки, что ты так и сказал. У тебя не рот, а помойка. Слышишь меня?
Слышу, мисс Барри.
Тебя, Мэки, на лестнице слыхать.
Да, мисс Барри.
Заткнись, Мэки.
Непременно, мисс Бэрри.
Больше ни слова, Мэки.
Ни слова, мисс Барри.
Мэки, я сказала, заткнись.
Ладно, мисс Барри.
Все, Мэки, хватит. Не испытывай мое терпение.
Не буду, мисс Барри.
Матерь Божья, дай мне терпения.
Хорошо, мисс Барри.
Имей в виду, последний раз предупреждаю. В самый последний раз.
Я понял, мисс Барри.
Тоби Мэки – как и я, внештатный мальчик-почтальон. Он посмотрел фильм под названием “Передовица”, и теперь мечтает уехать в Америку и стать крутым журналистом в шляпе и с сигаретой. В кармане он носит блокнотик, потому что хороший репортер должен записывать все, что происходит. Факты. Надо записывать факты, а не чертовы эти стихи – единственное, что в Лимерике услышишь, когда мужики в пабах заводят нытье о том, как долго мы страдали под гнетом англичан. Факты, Фрэнки. Он записывает номера телеграмм, которые доставляет, и сколько миль проезжает. Мы сидим на скамейке, стараясь не смеяться, и он говорит мне, что если мы доставляем сорок телеграмм в день, это в неделю получается две сотни, то есть, десять тысяч в год и двадцать тысяч за все два года работы на почте. Если мы проезжаем сто двадцать пять миль в неделю, за два года выходит тринадцать тысяч миль, а это, Фрэнки, половина экватора, и не удивительно, что на задницах у нас места живого не осталось.
Никто, говорит Тоби, не знает Лимерик, как мальчики-почтальоны. Мы знаем каждый проспект, улицу, площадь, тупик, переулок. Господи, говорит Тоби, нет двери в Лимерике, куда бы мы не стучали. Каких дверей мы только не видали – железных, дубовых, фанерных. Фрэнки, двадцать тысяч дверей. Мы в них стучимся, ломимся, пинаем ногами. Жмем на кнопки, звоним в колокольчики. Мы кричим и свистим: телеграмма, телеграмма! Суем их в почтовые ящики, пихаем под двери, швыряем в форточки, а если человек прикован к постели - лезем в окно. Мы отбиваемся от собак, которые норовят слопать нас на обед. А как вручишь телеграмму - не знаешь, что случится. Кто смеется, кто поет, кто пляшет и танцует, или плачет и кричит, кто падает без чувств, и ты думаешь, когда же, наконец, они очнутся и дадут тебе чаевые. В Америке совсем не так: у них Микки Руни разъезжает по округе, как в «Человеческой комедии», и народ там вежливый - всем прямо-таки не терпится дать тебе чаевые и в дом тебя пригласить, угостить чаем с булочкой.
Тоби Мэки говорит, что в блокноте у него куча фактов, и ему на все наплевать с высокого дерева – а я тоже хочу таким быть.
Миссис О’Коннел знает, что я с удовольствием доставляю телеграммы за город, и если день выдается солнечный, она вручает мне целую кипу – десять штук, на все утро, чтобы мне вернуться уже после обеда. Чудесными осенними днями Шеннон сверкает, и зеленые поля в утренней росе блестят серебром. Ветер разносит над ними дым, и в воздухе стоит сладковатый запах горящего торфа. Коровы и овцы пасутся на полях, и я думаю, не об этих ли животных говорил священник. Вполне может быть, потому что быки всякие то и дело забираются на коров, бараны на овец, жеребцы на кобыл, и штуки у них у всех такие огромные – я когда смотрю на них, меня прошибает пот, и мне жаль всех женских особей на свете, которые вынуждены так страдать; хотя я и сам бы не прочь побыть быком, потому что они могут делать что хотят, и для животных это вовсе не грех. Я дал бы волю рукам прямо здесь, но как знать, вдруг на дороге появится фермер со стадом овец или коров, который гонит их на ярмарку или на другое поле, и приподняв посох, скажет мне: юноша, добрый день – отличный сегодня денек, слава Богу и его Благодатной Матери. Может, столь набожный фермер обидится, увидев, что Шестая Заповедь нарушается прямо у него на поле. Лошади любят высовываться поверх изгородей и смотреть, что вокруг происходит, и я останавливаюсь и говорю с ними, потому что у них большие глаза и длинные морды – ясно, что они очень смышленые. Иной раз две птички поют друг другу, перекликаясь через поле, и я не могу не остановиться и не послушать их, а если постоять подольше, услышишь, как вступят другие птицы, и вот, все деревья и кусты оживают от птичьих трелей. Когда под мостом на дороге журчит ручей, а птицы поют, коровы мычат и овцы блеют, получается такая славная музыка, какую ни один оркестр в кино не сыграет. В доме фермера обед, и от запаха бекона и капусты, который оттуда доносится, я чувствую такой голод и слабость, что перебираюсь на поле и полчаса набиваю себе рот ежевикой. Потом сую голову в ручей и пью ледяную воду, и она вкусней, чем лимонад в каком угодно кафе.