Жозе Эса де Кейрош - Знатный род Рамирес
В своем нетерпеливом стремлении выбиться из безвестности он забыл о горчайших обидах; на глазах изумленной Оливейры обнимал человека, которого ненавидел все эти годы, которого всенародно позорил на площадях и на газетных страницах; он способствовал воскрешению чувства, чей прах не стоило шевелить, и ввергнул самое дорогое ему существо, свою беззащитную бедную сестру, в позор и униженье… Сколько глупостей, сколько горя — и для чего? Чтобы купить горсточку голосов, которые все десять приходов с радостью отдали бы ему даром, — стоило только попросить…
Ах, все то же, все то же… Неверие в свои силы, трусливая неуверенность в себе… Вся его жизнь, со школьной скамьи, испорчена этим. Еще месяц назад тень опасности — дубинка, смешок у таверны — обращала его в унизительное бегство. Он страдал, он сетовал на собственную слабость — и вдруг, взмахнув хлыстом на повороте дороги, открыл в себе силу! Так и сейчас, он робко шел к людям, цепляясь за сильную руку, — и оказалось, что все любят его! Как много лжи и грязи в его жизни — и все потому, что он не верил в себя!
Бенто не появлялся — он все еще хлопотал над плошками.
Гонсало бросил окурок сигары, засунул руки в карманы пальто, снова остановился у вышки и поднял глаза. Небо прояснилось, стало глубже, и звезды сверкали ярче. Когда на звездное небо смотришь редко, оно поражает ощущением бесконечности. И на мгновение душа фидалго встрепенулась от нового чувства: он изумился вечному, бескрайнему небу, под которым страдает и томится несчастный люд. Где-то вспыхнул последний фейерверк и рассыпался в мирной тьме. Один за другим гасли огни Веледы и Кракеде. Отдаленные звуки музыки сменялись глубокой тишиной спящих полей. Кончался день его славы, недолгий, как эти огни и шутихи. Гонсало стоял у вышки и думал о том, как мало стоит эта долгожданная слава, ради которой он столько раз покривил душой. Депутат! Депутат от Вилла-Клары, новый Саншес Лусена. До чего же это мизерно, до чего мелко!
Все его хлопоты, ради которых он заглушал голос совести, даже не столько безнравственны, сколько смешны. Депутат! Для чего? Чтобы завтракать в отеле «Браганса», подкатывать в карете к боковому входу в Сан-Бенто и в грязных комнатах бывшей обители писать заказы своему портному на депутатских бланках? Зевать от убожества идей и умов? Покинув стадо Викторино, молчать или блеять в точно таком же стаде Сан-Фулженсио? Или, наконец, поподличав перед начальством и его дамой, поулыбавшись кому надо в редакциях газет, продекламировать пламенную речь — и стать министром? А дальше что? Он будет подкатывать к Сан-Бенто по главной аллее, и в присутственные дни нелепо разряженный курьер будет трусить за ним на белой кляче, и чиновники будут угодливо кланяться ему в темных коридорах канцелярии, и каждая оппозиционная газетенка сочтет своим долгом обливать его грязью… Как пусто все это, как бессмысленно! А ведь на той же земле, под теми же звездами бьется пульс настоящей, достойной, полной жизни. В то время как ты, зябко кутаясь в пальто, упиваешься своей жалкой победой, мыслители объясняют мироздание, художники воплощают вечную красоту, святые исцеляют души, врачи — тело, изобретатели приумножают общественное богатство, мечтатели пробуждают народы от вековой спячки. Они, они, а не ты, — настоящие люди, их жизнь полна, они творят, они не знают усталости, благодаря им, а не тебе, человечество становится прекраснее и добрее. Куда тебе до этих гигантов! Как же стать одним из них, что для этого нужно? Гений, дар, огонь небесный? Нет! Надо просто понять, что необходимо людям, и еще — захотеть по-настоящему.
Так Гонсало Рамирес, неподвижно стоя на вышке своей башни, между звездным небом и темной землей, думал и думал о лучшей, высшей доле — пока наконец вся сила древнего рода, таящаяся в старых камнях, не хлынула в его сердце. И он почувствовал, что великие дела ждут его, что он еще вкусит гордую радость полной жизни, познает творчество, прославит заново свой славный род, и родная земля благословит его за то, что он служил ей по мере сил.
В маленькой дверце показался Бенто с фонарем.
— Еще побудете, сеньор доктор?
— Нет. Кончился праздник, Бенто.
В начале декабря в первом номере «Анналов» появилась «Башня рода Рамиресов». Все газеты, включая оппозицию, хвалили наперебой «фундаментальный труд, который (по словам «Вечернего вестника»), блистая познаниями и вкусом, продолжает — в новой, живописной манере — дело Эркулано и Ребело, воссоздавая нравственный и общественный уклад той героической поры». Гонсало весело провел сочельник в «Угловом доме», помогая Грасинье печь пирожки с рыбой по непревзойденному рецепту падре Жозе Висенте. А на святках друзья дали в его честь банкет в главном зале канцелярии, убранном по этому случаю флагами и зеленью. Банкет почтил своим присутствием Кавалейро с орденом Большого креста, а председательствовал барон дас Маржес, провозгласивший тост «за блистательного юношу, который, быть может, в самом ближайшем времени пробудит ото сна нашу страну с энергией и отвагой, свойственными его славному роду!»
В середине января, теплым дождливым вечером, он уехал в Лиссабон; и почти до конца сезона светская хроника, сообщая о раутах, голубях, королевской охоте, отмечала каждый шаг новоявленного денди, так что чете Барроло пришлось подписаться на «Иллюстрированный вестник». В клубе Вилла-Клары Жоан Гоувейя ворчал, пожимая плечами: «Хлыщом стал, видите ли!..» Но в конце апреля нежданная весть потрясла Вилла-Клару; взбудоражила в тихой Оливейре фланеров и посетителей клуба; так поразила Грасинью, что она в тот же день выехала с мужем в Лиссабон; и до того потрясла Розу, что она, громко рыдая, рухнула на каменную скамью:
— Ой, мальчик мой миленький, мальчик дорогой, больше я его не увижу!
Гонсало Мендес Рамирес, никому не сказавшись, почти тайком, взял концессию на большой участок земли в Замбези, заложил родовое имение «Трейшедо» и в начале июня вместе с Бенто отбыл на пакетботе «Португалия» в Африку.
XII
Четыре года легко, как птицы, пронеслись над старой башней.
Однажды под вечер, в конце сентября, Грасинья, только вчера прибывшая из Оливейры, отдыхала, беседуя с падре Соейро на веранде столовой. Белый передник — старый передник Бенто — закрывал ее платье до самой шеи. Она весь день сновала по дому, усердно прибирала, чистила и даже, потревожив четырехлетнюю пыль, сама перетерла все книги в библиотеке. Барроло тоже внес свою лепту, отдавая распоряжения на конюшне: славной кобылке, отличившейся при Граинье, предстояло вскоре разделить помещение с английской полукровкой, купленной в Лондоне. Помогал и падре Соейро, ревностно обметая метелочкой сокровища архива. Даже Перейра из Риозы, арендатор, поторапливал с раннего утра обоих огородников, чтобы привести в полный порядок и огород и сад, которые, кстати сказать, содержались теперь на славу — и арбузы росли там, и дыни, и клубника; к тому же под решеткой, увитой виноградом, пролегли две аллеи, обрамленные кустами роз.
Короче говоря, древняя «Башня» в радостной суматохе обновляла свой наряд: в воскресенье возвращался из Африки отсутствовавший четыре года Гонсало.
И вот, растянувшись на плетеной кушетке и не снимая белого передника, Грасинья, задумчиво улыбаясь тихой усадьбе и уже розовевшему небу над Валверде, вспоминала все, что случилось за эти четыре года с того утра, когда, задыхаясь и плача, она обнимала брата на борту «Португалии»… Четыре года! Они прошли, и ничего не изменилось на свете, в ее мирке, между «Угловым домом» и «Башней». Жизнь катилась медленно и безбурно, как река меж пустынных берегов; Гонсало присылал из Африки, из неведомой Африки, не частые, но веселые письма, полные бодрого энтузиазма основателя империи; а они с Барроло жили так тихо, так размеренно, что для них было событием, когда к обеду собирались Мендонсы, Маржесы, полковник стоявшего в Оливейре гарнизона и еще несколько друзей, а вечером, в гостиной, за покрытыми зеленым бархатом столами, играли в бридж или в бостон.
Потихоньку текла их жизнь, и потихоньку, почти незаметно унималось темное смятение ее сердца. Она и сама теперь не понимала, как могло случиться, что чувство, которое она, вопреки укорам совести, всегда оправдывала, втайне боготворила, считала единственным и вечным, угасло так незаметно, так безболезненно… Только и осталось что легкое раскаяние, приглушенная печаль, да еще удивление и неловкость, словно тонкий пепел на месте некогда пылавшего костра… Ход жизни нес ее, как ветер несет сухую былинку.
После того как в последний раз она встретила сочельник вместе с братом, Андре на рождество сопровождал ее к ранней мессе и разговлялся в «Угловом доме»; но вскоре уехал в столицу по делам той самой реформы, на которую так сетовал. В молчании, возникшем между ними, уже сквозил холодок отчуждения. Когда же Андре вернулся в Оливейру к своим обязанностям, она была в Амаранте, где ее свекровь медленно угасала от старости и малокровия. В мае добрейшая старушка отошла к господу, а в июне отплывал в Африку Гонсало, и на юте парохода, в сутолоке и суматохе, Грасинья встретилась с недавно вернувшимся Андре, и он весело рассказывал ей о свадьбе Марикиньяс Маржес. Лето они провели в Муртозе — Барроло затеял перестраивать «Угловой дом». Она остановила выбор на Муртозе за очаровательный парк и высокие монастырские стены. Здесь Грасинья была совсем одна, и, когда она вернулась, Барроло приписал ее печаль и худобу долгим месяцам одиночества в запущенном парке, где на мшистых скамейках она сидела подолгу в унылой задумчивости с забытым романом на коленях. Чтобы развлечь жену и подкрепить ее силы, Барроло снял на сентябрь приморскую виллу командора Барроса. Однако в те часы, когда дамы отдыхали там на низеньких плетеных стульях, она не купалась и на пляж не ходила; только под вечер появлялась она на берегу и бродила по длинной полоске мокрого песка, вдоль воды, в сопровождении двух гончих, подаренных ей Мануэлом Дуарте. Однажды за завтраком Барроло развернул газету и вскрикнул от удивления: правительство Сан-Фулженсио пало *; Андре Кавалейро заявил о своей отставке по телеграфу. Еще на курорте из той же газеты она узнала, что его превосходительство отбыл в «долгое и увлекательное путешествие» — в Константинополь, в Малую Азию, о которой он когда-то говорил за столом в «Угловом доме». Она открыла атлас; медленно, через границы и горы прочертила пальцем путь от Оливейры до Сирии, — и Андре пропал, растворился в этой сияющей дали; потом закрыла атлас и подумала просто: «Как меняются люди!»