Берта Зуттнер - Долой оружие!
Обстоятельства были решительно против нас: предположенное бегство пришлось отложить вторично. На другой день после смерти Лили была уже подана к крыльцу карета, в которой должны были уехать тетя Мари, Роза, Отто и мой сын: но вдруг мой кучер, схваченный рукою невидимого палача, был принужден слезть с козел.
— В таком случае, я сам вас повезу, — объявил папа, когда ему принесли эту весть. — Скорей: Все ли готово?
Тут Роза выступила вперед.
— Поезжайте, — сказала она. — Я должна остаться… я… следую за Лили.
И она говорила правду. На утренней заре и другую молодую невесту отнесли в комнату, где уже находилось два трупа.
Конечно, этот новый ужасный удар помешал отъезду прочих.
Среди душевных мук и страха, я снова почувствовала сильнейший гнев против колоссальной глупости, которая навлекает на людей подобное зло. Когда тело Розы унесли прочь, мой отец упал на колени и прислонился головою к стене…
Я подошла к нему и, схватив его за руку, сказала:
— Отец, это война всему виною.
Никакого ответа.
— Слышишь ли, отец? — теперь или никогда: согласен ты проклясть войну?
Но он собрался с духом.
— Ты напоминаешь мне о том, что я должен переносить свое несчастие, как прилично солдату… Не я один, все отечество проливало кровь и слезы.
— Хорошо, а какую пользу принесло отечеству твое личное горе и страдания твоих братьев? Какая польза ему в проигранных сражениях и этих двух девических жизнях, погибших ни за что. Отец, если ты меня любишь, прокляни войну! Вот посмотри сюда — я подвела его к окну: в эту минуту к нам во двор въезжала телега с черным гробом — видишь: вот это для нашей Лили, а завтра принесут такой же для нашей Розы… а послезавтра, может быть, и третий. И почему все это, почему?!
— Потому, что так Богу угодно, дитя мое.
— Бог, все Бог! Всякую глупость, всякое варварство, всякое насилие людей немедленно сваливают на волю Божию.
— Перестань, Марта, не богохульствуй. Теперь, когда карающая десница Господня так явно…
В комнату вбежал слуга.
— Ваше превосходительство, столяр не хочет вносить гроба в ту комнату, где лежат графини, и никто не решается туда войти.
— И ты также, трус?
— Мне не под силу одному.
— Тогда я тебе помогу; я хочу сам своих дочерей… — и он направился к двери, но, видя, что я собираюсь следовать за ним, обернулся и крикнул:
— Назад, не смей ходить за мною! Еще того не доставало, чтоб я лишился третьей дочери. Подумай о своем ребенке.
Что делать? Я поколебалась… Самое мучительное в подобных положениях — это то, что не знаешь, в чем заключается твой долг. Если станешь ухаживать за больными, обряжать дорогих покойников, рискуешь перенести заразу на других, которых пока пощадила эпидемия. Стремясь пожертвовать собою, ты сознаешь, что твоя смелость может стоить жизни другим.
Из подобной дилеммы существует только один выход: махнуть рукой на свою собственную жизнь и на жизнь близких сердцу, сказать себе, что все обречены на гибель, и ухаживать за каждым заболевшим, пока есть силы и не наступила твоя очередь. Осторожность, осмотрительность тут излишни. Как на борте тонущего корабля, люди говорят друг другу: «нет спасения» и теснее жмутся вместе, чтобы не так было страшно встретить смерть, точно так же остается поступать и время эпидемий. Все вместе, каждый друг за друга до последнего мгновения, а потом: «прощай, прекрасный мир!»
Мы вполне покорились судьба, отбросив всякие планы бегства. Каждый из нас бесстрашно ухаживал за больными и не страшился отдавать последний долг умершим. Даже Брессер не пытался удерживать нас более от такого образа действий, единственного согласного с человеколюбием и человеческим достоинством. Его присутствие, его энергическая неутомимая распорядительность только и поддерживали нас, придавая нам бодрость: по крайней мере, наш тонущий корабль не оставался без капитана.
Ах, эта холерная неделя в Грумице!.. Более двадцати лет прошло с тех пор, а я не могу вспомнить о ней без содрогания. Слезы, стоны, разрывающие сердце сцены смерти, запах карболки, хрустенье человеческих костей во время судорог, отвратительные симптомы холеры, непрекращающейся звон колокольчика, которым сопровождают святые дары, приносимые умирающим, похороны — впрочем, нет, в такие времена погребение совершается безо всякой торжественности: покойников просто свозят на кладбище чуть не возами. У нас в домевесь порядок перевернулся вверх дном: не было ни обедов, ни ужинов — кухарка умерла; с наступлением ночи никто не ложился спать; утоляли голод наскоро, чем попало, не присаживаясь к столу; ночь проходила без сна, только под утро удавалось вздремнуть где-нибудь в сидячем положении. А равнодушная природа цвела своей пышной красой; стояли дивные летние дни; птицы заливались пением; в клумбах пестрели и благоухали цветы… Какая горькая ирония!.. В деревни был настоящий мор; все оставшиеся пруссаки перемерли.
— Сегодня я повстречал могильщика — рассказывал камердинер Франц. — Он ехал с пустым фургоном с кладбища. «Опять закопал кого-нибудь?» — спрашиваю я. — Как же, опять человек шесть-семь… Каждый Божий день отвожу вот таким манером на погост с полдюжины… Другой, случается, еще пищит, шевелится, не совсем, значит, отошел, ну да я с ними не церемонюсь — где тут? — всех валю в одну яму с пруссаками!
На следующий день этого чудовища не стало; пришлось отыскивать другого человека на его должность, самую хлопотливую и опасную в то время. Почта приносила одни неутешительные известия: холера свирепствовала повсюду. И какое горькое чувство возбуждали в нас каждый день нежные любовные послания от принца Генриха, не подозревавшего еще ужасной истины. Конраду я написала одну строчку: «Лили очень больна», чтобы приготовить его к неожиданному удару. Бедный кузен не мог приехать немедленно; его задерживала служба. Только на четвертый день явился он в Грумиц и, не помня себя, вбежал в комнаты.
— Лили?… правда ли это?! — были его первые слова. Дорогой сказали ему о случившемся.
Мы отвечали утвердительно.
Конрад выслушал нас в зловещем молчании и не проронил слезы. «Я любил ее несколько лет», только заметил он про себя и потом прибавил вслух:
— Где она похоронена?… На кладбище?… Я пойду к ней. Прощайте… Лили меня ждет.
— Не пойти ли мне с тобою? — предложил кто-то.
— Нет, лучше я пойду один.
Он ушел, и мы не видали его больше: бедняга пустил себе пулю в лоб на могиле невесты.
Так кончил Конрад граф Альтгауз, подполковник четвертого гусарского полка, на двадцать седьмом году жизни.
В другое время трагизм этого случая подействовал бы на всех несравненно более потрясающим образом, но теперь мало ли молодых офицеров непосредственно скосила война? Несчастный кузен пал ее косвенной жертвой. Да и в тот самый момент, когда мы узнали о его смерти, над нашей семьей стряслась новая беда; мы все обезумили от страха: Отто, обожаемый, единственный сын моего бедного отца, заболел холерой.
Целую ночь и следующий день промучился он; болезнь то ослабевала, то усиливалась, а вместе с ее колебаниями и мы то ободрялись, то падали духом; к семи часам вечера мальчика не стало.
Отец бросился на его труп с нечеловеческим воплем, раздавшимся по всему замку. Нам едва удалось оттащить его от покойника. Ах, и что только было потом? Старик целыми часами рвался, выл, кричал в пароксизме отчаяния, хрипел и захлебывался рыданиями. Его сын, его Отто, его гордость, его жизнь!..
После этих взрывов горя, на него внезапно нашло оцепенение, глубокая апатия. На похоронах своего любимца он уже не мог присутствовать, а лежал неподвижно на диване, как будто даже без сознания. Брессер приказал его раздать и уложить в постель.
Через час, отец немного оживился. Тетя Мари, Фридрих и я не отходили от него. Несколько времени он с недоумением оглядывался вокруг, потом сел, стараясь заговорить. Однако, язык не повиновался ему; черты больного исказились страданием; он задыхался. Вдруг его начало трясти и бросать во все стороны, точно с ним сделались судороги — последний симптом холеры перед смертью, тогда как прочих признаков эпидемии не обнаруживалось. Наконец он выговорил с усилием единственное слово «Марта!»
Я бросилась на колени у его постели!..
— Отец, мой дорогой, бедный отец!..
Он поднял руку над моей головой.
— Твое желание… — с трудом выговорил несчастный — пускай исполнится… Я кля… я прокли…
Но он не мог договорить и опрокинулся на подушки. Тут подоспел Брессер и на наши тревожные расспросы объяснил, в чем дело.
Старик скончался от судорожного сжатия сердца.
— Ужаснее всего, — сказала тети Мари, когда мы его похоронили, — это то, что он умер с проклятием на устах.
— Успокойся, тетя, — отвечала я. — Если бы это проклятие сорвалось наконец со всех уст, оно обратилось бы в величайшее благословение для человечества.