Юрий Рытхэу - Время таяния снегов
– Здорово, Ефимыч! – Голев фамильярно поздоровался со стариком.– Начальство здесь?
– Проректор Иванов-Томский пришли! – важно сообщил старик.
Голев прошел мимо секретарши в дверь с надписью на медной дощечке: “Проректор Иванов-Томский”. Ринтын и Кайон остались в приемной. Через минуту дверь открылась, и Голев пальцем поманил ребят.
Проректор оказался еще совсем не старым человеком в полувоенной форме со следами погон на плечах.
Ребята почтительно поздоровались с ним.
– С Чукотки приехали?
– Так точно! – вместо них ответил Голев.
– По-русски понимаете?
– Понимают,– сказал Голев.
– Чего же они молчат? – удивился проректор.
– Не могу знать,– пожал плечами лейтенант и обратился к ребятам: – Давайте рассказывайте.
– Нам бы найти наш факультет,– сказал Ринтын.
– Видал! – Иванов-Томский улыбнулся Голеву.– Да они не хуже нас с тобой говорят по-русски. Ваш факультет в том же здании, где восточный и филологический. Это рядом. Проводи их, Голев.
– Есть, товарищ майор! – с готовностью сказал Голев и тут же поправился: – Простите, товарищ проректор.
По дороге на северный факультет Голев рассказал, что они с проректором служили в одной части и вместе дошли до Берлина.
– А кто этот важный старик у дверей? – спросил Ринтын.
– У каких дверей? – не понял Голев.
– Которого вы назвали Ефимычем,– напомнил Ринтын.
– Это швейцар. Старый моряк. Тоже воевал в ополчении.
По широкой лестнице в сопровождении Голева поднялись на второй этаж. На одной из дверей висела бумажка, написанная от руки: “Северный факультет. Деканат”.
– Здесь я с вами распрощаюсь,– сказал Голев и добавил непонятное: – Ни пуха ни пера!..
2Ребята сдали вступительные экзамены и поселились в общежитии на одной из линий Васильевского острова.
Комната находилась на последнем этаже большого старого здания. Жили вшестером: Ринтын с Кайоном, нанаец Черуль – студент третьего курса, чех Иржи Грдличка и два венгра – Михай Тот и Ласло Немети.
Когда Ринтын впервые появился во Въэнском педагогическом училище, поначалу все студенты казались ему на одно лицо. Потом такое было в общежитии грузчиков в Гуврэльском порту. Здесь же все жители студенческой комнаты были настолько разными, что при всем желании их невозможно было перепутать. Венгр Михай – низенький, толстый, в очках в тонкой металлической оправе. Он все делал медленно, с толком. Даже к такому, казалось бы, привычному делу, как ко сну, он готовился основательно: разглаживал ладонями простыни, взбивал набитую ватой подушку, долго пристраивался, подыскивая для головы единственно правильное и удобное положение. Высокий и худой Ласло, тонкие жилистые ноги которого не умещались под коротким одеялом, посмеивался над своим земляком и товарищем.
Черуля и Иржи, схожих по телосложению, широких в плечах, тоже не перепутаешь: один белолицый, а другой смуглый, с узкими, как прорез для монеты в телефоне-автомате, глазами.
Старостой комнаты избрали Черуля. Предлагали Иржи, но тот категорически отказался, заявив, что он и так всю войну был вроде старосты в партизанском отряде. Венгры же только начинали говорить по-русски и не годились для объяснений с комендантом.
Черуль был здоровый парень, воевал, имел орден Красной Звезды и несколько медалей.
Он сразу взялся за дело. Составил расписание дежурств по комнате и пригрозил, что будет наказывать внеочередной уборкой тех, кто недобросовестно отнесется к своим обязанностям.
До занятий оставалось еще несколько дней, и Ринтын бродил по широкому Большому проспекту Васильевского острова, смотрел на людей, на дворцы и дома.
На набережной у каменной стенки стоял подбитый немецкий крейсер, обреченный на слом. Пока на нем жили моряки По вечерам у борта садился баянист и играл. Тут же на пыльных камнях матросы танцевали с девушками.
Чуть подальше находилась грузовая пристань, где работал Черуль.
Стояли удивительно теплые сентябрьские дни.
– Бабье лето,– объяснил Черуль.
Как бы ни загадочно называлась эта пора, Ринтыну она была по душе, и он далеко уходил по набережной Невы. Однажды с высоты каменного берега он увидел обыкновенную песчаную отмель, кусок живой почвы. На душе стало радостно, и подумалось о том, что уж очень далеко забрался чукотский паренек, и пройдет много лет, прежде чем он снова увидит суровую красоту родной земли.
За огромными домами, как за горными хребтами, садилось солнце, и последние лучи еще долго играли на золотом куполе Исаакия, зажигали огнем паруса кораблика на Адмиралтейской игле, шпиль Петропавловской крепости. Первое время Ринтын не чувствовал и не понимал красоты города. Он видел отдельные здания, но полностью представить картину великолепия города не мог. Это пришло много позже. А пока он уставал от обилия камня, боялся углубляться в улицы и предпочитал невские берега, где свободно гулял ветер и небо было шире и просторнее.
В Ленинграде еще на каждом шагу попадались следы войны. Арки Гостиного двора были забиты досками, на стенах темнели полосы копоти. Во дворе общежития лежали развалины, и комендант объяснил, что здесь во время войны находился госпиталь, разрушенный прямым попаданием фашистской бомбы.
– Там и студенты жили,– сказал комендант.– Все они остались под рухнувшим кирпичом.
На Невском проспекте, недалеко от Казанского собора, поразившего Ринтына множеством колонн, подпиравших два полукруглых крыла, пленные немцы восстанавливали жилой дом. В простых русских ватниках, перемазанные известкой и раствором, они совершенно не походили на тех вояк, которых Ринтын знал по фотографиям и кинофильмам. Самое удивительное было то, что никто не глазел на пленных. Теперь это были просто рабочие парни, и, если бы кто-нибудь из них вдруг пошел по Невскому, никто не оглянулся бы.
Но Ринтын украдкой наблюдал за ними, и ему горько было от мысли, что вот эти обыкновенные парни рушили и жгли жилища людей, пытались стереть с лица земли целые народы! Это были первые живые немцы, которых видел Ринтын. До этого он представлял их такими, как они выглядели в газетных карикатурах или в старом немом фильме “Пышка”, который шел в Улаке всю войну. Фильм привезли с последним пароходом осенью сорок первого года, и пять лет каждую субботу весь Улак наряжался и отправлялся на полярную станцию. Из месяца в месяц, из года в год. От фильма осталось меньше половины, но каждый зритель знал его так, что отсутствие некоторых кусков не портило впечатления. В фильме немцы выглядели настоящими злодеями, гримасничали и ходили так прямо, будто в них вставили железный стержень… И вот они – живые немцы. Как же так? Неужели человек может стать таким необузданным зверем? Это было горько и стыдно.
Иногда, гуляя по городу, Ринтын останавливался перед разрушенным домом. Кое-где на уцелевших внутренних стенах висели клочья обоев, свидетели ушедшей жизни. Людей, может быть, уже нет в живых, а обои, которые они клеили, остались.
Большинство прохожих носили шинели либо пальто, перешитые из серого шинельного сукна.
У рынка на Большом проспекте Васильевского острова женщины торговали каким-то тряпьем, старыми швейными машинами, семечками. Тут же бродили инвалиды войны – безрукие, безногие, на костылях, на маленьких колесных салазках, с грохотом катящихся по выщербленному асфальту.
В городских садах с деревьев облетали листья. Уходило тепло. Все чаще с Балтики задували порывистые холодные ветры. Вода в Неве рябилась волнами, над ней низко стлался сорванный ветром пароходный дым.
А Кайон загрустил. Он целыми днями не выходил из комнаты, лежал на кровати и читал. Он брал книги у венгров, которые изучали русский язык по произведениям русских классиков. На полках у них стояли “Анна Каренина”, “Записки охотника”, однотомники Пушкина, Блока.
Поздней осенью из Гавани,
От заметенной снегом земли
В предназначенное плаванье
Идут тяжелые корабли…
Читал он мрачным голосом и смотрел в окно на красную кирпичную стену с щербинками от снарядных осколков.
– А у нас уже выпал снег,– говорил он с печалью в голосе.– Лед звенит, и ветер острый, как охотничий нож.
Ринтын звал его с собой гулять по городу, но Кайон мотал головой и говорил:
– Что интересного? Всюду одно и то же – каменные дома, улицы – ущелья, река, запертая в каменные берега. Живой земли не видно, неба нет… Вечером выходишь на улицу – звезд не разглядишь. А у нас уже светит полярное сияние.
– Это называется ностальгия,– пояснил чех Иржи, сочувственно посматривая на Кайона.– Тоска по родине. Ничего, пройдет.
Чех был большой и красивый. Он носил роскошное кожаное пальто. Черуль пощупал кожу и тоном знатока заметил: