Франц Кафка - Замок
Упоминание двух допросов, в особенности у Эрлангера, а также почтение, с каким К. говорил о господах, явно расположили хозяина в его пользу.{30} Казалось, он не прочь выполнить просьбу К. — положить на бочки доску и дать ему поспать хотя бы до рассвета, однако жена его была явно против, без всякого толку тут и там оправляя платье, беспорядок которого лишь сейчас стал доходить до ее сознания, она снова и снова недовольно покачивала головой, и казалось, пресловутый стародавний спор насчет чистоты в доме вот-вот разгорится с новой силой.{31} А в глазах К., видимо от крайней усталости, разговор супругов приобрел чрезмерное значение. Быть выгнанным еще и отсюда казалось ему сейчас бедствием куда более страшным, нежели все предыдущие пережитые им несчастья. Этого никак нельзя допускать, даже если хозяин с хозяйкой, забыв разногласия, вдруг вдвоем против него ополчатся. Скорчившись на бочке, он прислушивался к их разговору, не спуская с обоих глаз. Как вдруг хозяйка со свойственной ей вспыльчивостью — К. с самого начала за ней это подозревал, — решительно отступив в сторону (вероятно, они с супругом и говорили уже совсем о другом), обиженно воскликнула:
— Нет, как он на меня пялится! Да выстави ты его, наконец!
Однако К., решив, что другого случая может не представиться, и уже в твердой — будь что будет! — убежденности нипочем отсюда не уходить, сказал ей:
— Я не на тебя, я на платье твое смотрю.
— Платье? — опешила хозяйка. — При чем тут платье?
К. только плечами передернул.
— Пойдем, — сказала хозяйка мужу. — Он пьян, этот олух! Пусть проспится сперва.
И она приказала Пепи — та выплыла из темноты на ее оклик, растрепанная, усталая, волоча швабру в ленивой руке, — бросить К. какую-нибудь подушку.
25
Пробудившись, К. сперва решил, что вообще почти не спал: в буфетной было по-прежнему тепло и пусто, стены тонули во мраке, та же лампочка тускло мерцала над пивными кранами, та же темень чернела за окнами. Но едва он потянулся, отчего бочки и доска под ним слегка громыхнули, а подушка свалилась, как вошла Пепи, тут-то он и узнал, что уже вечер и что проспал он больше полусуток. Хозяйка за день несколько раз о нем спрашивала, да и Герштекер, который спозаранку, когда К. с ней беседовал, здесь, в темном углу за пивом его дожидался, потом снова забегал на К. взглянуть, но будить его не осмелился, а в конце концов вроде бы и Фрида зашла и какое-то время около него постояла, правда, она вряд ли из-за К. приходила, просто ей тут кое-что приготовить нужно, ведь с ночи она заступает на свою прежнюю службу.
— Что, она тебя больше не любит? — спросила Пепи, подавая К. кофе с пирожными.
Но спросила без прежнего своего злорадства, скорее грустно, словно за истекший срок успела изведать всю злую жестокость мира, против которой собственная злость бессильна и бессмысленна. Теперь она говорила с К. как с товарищем по несчастью и, когда он попробовал кофе и ей показалось, что кофе на его вкус недостаточно сладкий, побежала и принесла ему полную сахарницу. Никакая грусть не помешала ей, впрочем, прихорошиться сегодня еще смелее, чем в прошлый раз; всяких бантиков и ленточек, вплетенных в волосы, было больше чем достаточно, вокруг лба и висков пушились мелкие, тщательно завитые кудряшки, а на шее, упадая в глубокий вырез блузки, поблескивала цепочка. Однако, когда К., в полном довольстве от выпитого ароматного кофе, а главное, оттого, что наконец-то всласть выспался, украдкой шаловливо потянул за кончик бантика, норовя его развязать, Пепи только устало вымолвила: «Да брось ты!» — и присела рядом с ним на бочку. К. и расспрашивать не пришлось, что у нее за кручина, она сама принялась рассказывать, не сводя глаз с его кофейной чашки, словно во время рассказа ей обязательно нужно отвлечься, словно, думая и говоря о своем горе, она не может отдаться ему всецело, это выше ее сил. Перво-наперво К. узнал, что, оказывается, именно он виноват во всех ее несчастьях, но она зла на него не держит. В подтверждение своих слов, как бы не давая К. возразить, она то и дело истово кивала. Сперва он умыкнул Фриду из буфетной и тем открыл для Пепи неожиданный путь наверх. Даже и не придумаешь, что еще могло бы подвигнуть Фриду оставить такую должность, ведь она засела у себя в буфетной, словно паучиха в паутине, от нее во все стороны ниточки тянулись, только ей одной известные; против воли ее с этого места выкурить было совершенно невозможно, только любовь к человеку низшего ранга, то есть нечто с ее должностью напрочь несовместимое, могла ее с этого места согнать. А Пепи? Разве помышляла она заполучить такое назначение? Она всего лишь горничной была, на самой неприметной должности, без особых видов на будущее, конечно, и она, как всякая девушка, мечтала о своей сказке, мечтать-то никому не запретишь, но всерьез о продвижении не думала, довольна была тем, что есть. И тут вдруг Фрида исчезает из буфетной, да еще так внезапно, что у хозяина подходящей замены под рукой нету, он искал кого придется, его взгляд случайно упал на Пепи, она, правда, и сама постаралась вперед протиснуться да вовремя на глаза ему попасться. В те дни она любила К., как, наверно, никого в жизни не любила, ведь она месяцами внизу, в своей крохотной темной каморке, сидела и была готова еще годы, а в худшем случае и всю жизнь, так никем и не замеченная, там прозябать, и вдруг, откуда ни возьмись, появляется К., герой, девичий освободитель и заступник, и путь наверх перед ней расстилает. Он, правда, о ней и ведать не ведал, не ради нее и подвиг свой совершил, но от этого благодарности в ней не убавилось, и в ночь накануне выхода на новое место — правда, назначение еще не состоялось, но вероятность уже была большая — она часами с ним мысленно разговаривала, всё слова свои благодарные ему на ушко нашептывала. А еще больше возвышало его подвиг в ее глазах то, что совершил он его ради Фриды, что такое бремя на себя взвалил, в этом какое-то непостижимое самоотречение чувствовалось, — что он, Пепи из подземелья вызволяя, Фриду своей возлюбленной сделал, именно Фриду, некрасивую, старообразную, тощую Фриду, с ее жиденькими, куцыми волосенками, вдобавок вечно скрывающую какие-то тайны, это, наверно, с ее внешностью связано; если с лица и фигуры показать нечего, надо, по крайней мере, какие-нибудь тайны себе придумать, которые и не проверишь, есть они вообще или нет, ну, например, что она якобы с Кламмом любовь крутит.
И даже такие мысли Пепи тогда в голову приходили: неужто возможно, что К. и правда Фриду любит, может, он обманывается, а может, даже и не сам обманывается, а только Фриду обманывает? И тогда итогом всего только одно и получится — ее, Пепи, возвышение, а К. заметит свою ошибку или не захочет дольше ее скрывать и на Фриду уже смотреть не станет, только на Пепи, со стороны Пепи это вовсе не такое безумное самомнение, как девушка с девушкой она с Фридой запросто потягаться может, тут и спорить не о чем, ведь только должность и блеск, который Фрида своей должности умела придать, — вот что К. в первую секунду ослепило. Ну и Пепи мечтала, что, когда она займет это место, К. сразу к ней придет, просить-умолять станет, а у нее будет выбор — либо к мольбам К. снизойти и потерять место, либо К. отвергнуть и дальше наверх продвигаться. И она для себя уже решила, что все отринет и со своих высот к К. снизойдет, чтобы его настоящей любви научить, какой он у Фриды в жизни бы не изведал и какой нет дела ни до каких, пусть самых почетных на свете должностей. Только потом все совсем иначе обернулось. А кто всему виной? Прежде всего он, К., а еще, конечно, Фридина пронырливость. Но прежде всего сам К., ведь разве поймешь, чего ему надо и что он за странный такой человек? К чему он стремится, что за важные вещи такие беспрестанно его занимают, из-за которых он того, что совсем рядом, самого лучшего, самого прекрасного, готов не замечать? Теперь вот Пепи жертва, и все по-глупому вышло, все потеряно, и найдись смельчак, который поджег бы все «Господское подворье» и спалил дотла, чтобы и следа не осталось, как от бумажки в печи, вот такой удалец сей же час стал бы ее избранником. Да, вот так Пепи и пришла в буфетную, сегодня уже четыре дня как, перед самым обедом. Работа здесь нелегкая, на такой и угробиться недолго, но и достичь можно многого. Пепи и прежде никогда одним днем не жила, и хотя даже в самых отчаянных мечтах на такое место не рассчитывала, однако наблюдать-то все равно наблюдала, и знает, что тут к чему, нельзя сказать, будто она вовсе без подготовки на это место шла. Да вовсе без подготовки за такую работу лучше и не браться, иначе в первый же час вылетишь. Особенно если с повадками горничной вздумаешь сюда лезть. Ведь в горничных со временем совсем заброшенной и забытой себя чувствовать начинаешь, это работа как в шахте, по крайней мере в секретарском коридоре, там целыми днями никого не увидишь, кроме нескольких дневных посетителей, да и те прошмыгнут все равно что тени, глаз не смеют поднять, за целый день живой души не встретишь, разве что двух-трех других горничных, так они забитые и угрюмые не меньше твоего. По утрам из комнаты вообще выйти не смей, утром секретари промежду собой оставаться желают, еду им из кухни приносят слуги, с едой горничные обычно дела не имеют, а во время еды опять-таки в коридор носа не кажи. И лишь когда господа за работу приняться изволят, горничным разрешено уборку делать, но, конечно, не в тех комнатах, где живут, а только в таких, которые пустуют, притом убирать надо тихо-тихо, господа ведь работают, мешать им нельзя. Только тихо-то как убирать, когда господа в этих комнатах по многу дней живут, да и слуги там хозяйничают, а это сброд хуже некуда, свиньи просто, так что когда комната наконец освобождается для уборки, она в таком состоянии, что никаким всемирным потопом не отмыть. Оно конечно, господа важные птицы, а только убирать после них иной раз никакого отвращения не хватит. Вроде бы работы у горничных не слишком много, зато работа эта будь здоров. И никто доброго слова не скажет, вечно одни попреки, и самый частый, самый живодерский из них — что после уборки опять пропали документы. На самом деле ничего не пропало, мы каждую подобранную бумажку хозяину сдаем, но документы ведь и вправду пропадают, только уж точно не по вине горничных. И тогда являются комиссии, и девушек выставляют из комнат, и комиссии эти в постелях наших роются; а у горничной и имущества считай что нету, весь ее скарб в заплечном коробе умещается, и тем не менее комиссии иной раз часами все обыскивают. Ясное дело, ничего не находят, да и как попасть туда документам? Нам, горничным, документы эти на что нужны? А кончается все опять же бранью и угрозами — раздосадованная комиссия уходит ни с чем, а хозяин нам потом все ее «ласковые» отзывы пересказывает. И ни минуты покоя — ни днем ни ночью. Полночи шум и спозаранку шум. Если бы еще там не жить, но жить мы там обязаны, ведь время от времени нам еще полагается заказы господ исполнять, из кухни всякую снедь приносить, это тоже наша работа, особенно по ночам. И то и дело среди ночи стук в дверь, кулаком, что есть силы, и сразу тебе заказ диктуют, и ты со всех ног вниз на кухню, расталкиваешь сонных поварят, а потом оставляешь заказанное блюдо у дверей комнаты горничных, откуда слуги его забирают, — в общем, веселого мало. Но это не самое страшное. Самое страшное — это когда заказов нет и глубокой ночью, когда всем давно угомониться пора, а большинство и вправду уже спит, кто-то начинает вдруг под дверьми у горничных шастать. Девушки тогда все с кроватей соскакивают — кровати у нас друг над другом, как нары, там вообще очень мало места, по сути, это не комната, а большой такой шкаф с тремя отделениями, — к двери на коленях прильнут, слушают, в страхе друг к дружке жмутся. И все время кто-то у двери шастает. Лучше бы уж вошел, все бы только обрадовались до смерти, но он не входит, только покоя не дает. Тут ведь еще что внушать себе приходится: что это, быть может, никакая не опасность, может, это кто-то просто так взад-вперед под дверью ходит, может, раздумывает, заказ сделать хочет, но не решается. Может, конечно, и так, но, может, и совсем иначе. Ведь самих-то господ мы, по сути, не знаем, мы и не видим их почти. Как бы там ни было, а девушки ночами, когда кто-то этак вот шастает, просто обмирают от страха, а когда за дверью наконец все стихнет, они уже до того измучены, что только к стенке притулятся и даже на постели влезть у них сил нет. Вот какая жизнь теперь снова ожидает Пепи, сегодня же вечером ей в комнату горничных на койку свою возвращаться. А почему? Только из-за К. и Фриды! Опять назад, в эту жизнь, от которой она едва успела сбежать, от которой хотя и с помощью К., но и ценой собственных неимоверных усилий она все-таки сбежала. Ведь там, в горничных, девушки, даже самые чистюли, все равно себя запускают. Да и для кого прихорашиваться? Кто их видит-то, в лучшем случае повара с кухни, ну если какой интересно, пусть для поваров наряжается. А так вечно только в своей каморке или в господских номерах, куда просто в чистом платье зайти и то глупость и перевод добру. И вечно при искусственном свете, в спертом воздухе — там ведь всегда натоплено — и вечно эта усталость. Единственный свободный вечер в неделю лучше всего провести, спрятавшись где-нибудь в кладовке на кухне, чтобы отоспаться всласть, без всяких страхов. Для чего, для кого тогда, спрашивается, наряжаться да прихорашиваться? Да там вообще чуть не раздетой ходишь. А тут вдруг Пепи переводят в буфетную, где, если, конечно, хочешь закрепиться, все совсем наоборот нужно, где ты все время на людях, а среди этих людей очень даже избалованные и знающие толк господа попадаются, и выглядеть надо как можно изящней и привлекательнее. Для нее это какой поворот был! И Пепи смело может сказать: она ни в чем не оплошала. Как оно там после обернется, ее ничуть не заботило. Что у нее способности есть, которые для этого места нужны, это она знала, уверена была, она и сейчас в этом убеждена, и убежденности этой у нее никто не отнимет, даже нынче, в день ее поражения. Но вот как ей на первых порах продержаться, это была задачка, ведь она всего-навсего бедная горничная, у нее ни нарядов, ни украшений, а у господ нет терпения подождать да посмотреть, как дело пойдет, им сразу такую буфетчицу подавай, чтобы все при ней, как положено, иначе они отвернутся и не посмотрят больше. Тут впору подумать, дескать, не такие большие у них запросы, коли Фрида их вполне устраивала. Только неправильно так думать. Пепи часто об этом размышляла, ведь они с Фридой не первый год знакомы, бывало, и спали вместе. Фриду нелегко раскусить, и, если внимательно к ней не присматриваться — а кто из господ станет присматриваться? — она кого хочешь мигом вокруг пальца обведет. Никто лучше самой Фриды не знает, насколько жалкая, убогая у нее внешность; когда в первый раз видишь, к примеру, как она волосы распускает, поневоле от жалости руками всплеснешь, да такую дурнушку, по правде говоря, и в горничные допускать нельзя; и Фрида прекрасно это знает, сколько раз она ночами из-за этого плакала, к Пепи прижималась и ее волосы вокруг своей головы обвивала. Но когда она на службе, все сомнения долой, она самой красивой себя мнит и находит способ каждому это внушить. Она в людях разбирается, в этом главное ее искусство. А врет, глазом не моргнув, быстро так, люди ничего и заметить не успевают.