Михаил Шолохов - Поднятая целина
Каждого из тех, кто воровски приходил по ночам, Яков Лукич бегло осматривал, зажигая в сенцах спичку, но еще ни разу он не встречал знакомого лица; все были чужие и, как видно, издалека. Как-то у одного из связных Яков Лукич осмелился тихо спросить:
— Ты откуда, станишник?
Мерцающий огонек спички осветил под башлыком бородатое, добродушное по виду лицо пожилого казака, и Яков Лукич увидел прищуренные глаза и блеснувшие в насмешливой улыбке зубы.
— С того света, станишник! — таким же тихим шепотом ответил приезжий. И повелительно добавил: — Веди скорее к самому и поменьше любопытствуй!
А спустя двое суток этот же бородатый и с ним еще один казак, помоложе, приехали снова. Они внесли в сенцы что-то тяжелое, но ступали тихо, почти бесшумно. Яков Лукич зажег спичку, увидел на руках у бородатого два офицерских седла, перекинутые через плечо уздечки с серебряным набором; второй держал на плече какой-то сверток, длинный и бесформенный, завернутый в черную лохматую бурку.
Бородатый, как давнишнему знакомому, подмигнул Якову Лукичу, спросил:
— У себя? Оба дома? — и, не дожидаясь ответа, пошел в горенку.
Спичка догорала, обжигая пальцы Якова Лукича. В темноте бородатый обо что-то споткнулся, вполголоса выругался.
— Погоди, я сейчас, — сказал Яков Лукич, доставая непослушными пальцами спичку из коробка.
Половцев сам открыл дверь, тихо сказал:
— Входите. Да входите же, что вы там возитесь? Зайди и ты, Яков Лукич, ты мне нужен. Потише, я сейчас зажгу огонь.
Он зажег фонарь «летучая мышь», но прикрыл его сверху курткой, оставив лишь узкую полоску света, косо ложившуюся на крашенные охрой доски пола.
Приезжие почтительно поздоровались, положили возле двери принесенные вещи. Бородатый сделал два шага вперед, щелкнул каблуками, протянул вытащенный из-за пазухи пакет. Половцев вскрыл конверт, быстро пробежал письмо, близко придвинув его к фонарю, сказал:
— Скажите Седому спасибо. Ответа не будет. Жду от него вестей не позже двенадцатого. Можете отправляться. Рассвет вас не застанет в дороге?
— Никак нет. Добежим. У нас кони добрые, — ответил бородатый.
— Ну ступайте. Благодарю за службу.
— Рады стараться!
Оба разом повернулись как один, щелкнули каблуками, вышли. Яков Лукич восхищенно подумал: «Вот это вышколенные! Старую школу проходили на строевой службе, по ухватке видно!.. А почему же они его никак не величают?..»
Половцев подошел к нему, положил тяжелую руку на плечо. Яков Лукич невольно подобрался, выпрямив спину, вытянув руки по швам.
— Видал орлов? — Половцев тихо засмеялся. — Эти не подведут. Эти за мной пойдут в огонь и в воду, не так, как некоторые подлецы и маловеры из хутора Войскового. Теперь посмотрим, что нам привезли…
Став на одно колено, Половцев проворно распутал белые сыромятные ремни, туго спеленавшие бурку, развернул ее и достал части разобранного ручного пулемета, завернутые в промасленную мешковину четыре матово блеснувших диска. Потом осторожно извлек две шашки. Одна из них была простая, казачья, в потерханных, видавшие виды ножнах, другая — офицерская, с глубоко утопленной серебряной головкой и георгиевским потускневшим темляком на ней, в ножнах, выложенных серебром с чернью, на черной кавказской портупее.
Половцев, опустившись уже на оба колена, на ладонях вытянутых рук держал шашку, откинув голову, как бы любуясь тусклыми отсветами серебра, а потом прижал ее к груди, сказал дрогнувшим голосом:
— Милая моя, красавица! Верная старушка моя! Ты мне еще послужишь верой и правдой!
Массивная нижняя челюсть его мелко задрожала, на глазах вскипели слезы ярости и восторга, но он кое-как овладел собой и, повернувшись к Якову Лукичу бледным, исказившимся лицом, зычно спросил:
— Угадываешь ты ее, Лукич?..
Яков Лукич сделал судорожное глотательное движение, молча кивнул головой: он узнал эту шашку, он впервые видел ее еще в тысяча девятьсот пятнадцатом году на молодом и бравом хорунжем Половцеве на австрийском фронте…
Молча и с безразличным видом лежавший на кровати Лятьевский привстал, свесив босые ноги, с хрустом потягиваясь, угрюмо сверкнул единственным глазом.
— Трогательное свидание! — хрипло сказал он. — Повстанческая, так сказать, идиллия. Не люблю я этих сентиментальных сцен, заквашенных на дурном пафосе!
— Перестаньте! — резко сказал Половцев.
Лятьевский пожал плечами:
— Почему я должен перестать? И что я должен перестать?
— Перестаньте, прошу вас! — совсем тихо проговорил Половцев, поднимаясь на ноги и медленной, словно крадущейся походкой направляясь к кровати.
В прыгающей левой руке он держал шашку, правой расстегивал, рвал ворот серой толстовки. Яков Лукич с ужасом видел, как от бешенства сошлись к переносью глаза Половцева, как под цвет толстовки стало его одутловатое лицо.
Спокойно и не торопясь Лятьевский прилег на кровать, закинул за голову руки.
— Театральный жест! — сказал он, насмешливо улыбаясь, глядя в потолок одиноким глазом. — Все это я уже видел, и не раз, в паршивых провинциальных театрах. Мне это надоело!
Половцев остановился в двух шагах от него, очень усталым движением поднял руку, вытер испарину со лба; потом рука, безвольная и обмякшая, скользнула вниз.
— Нервы… — сказал он невнятно и косноязычно, как парализованный, и лицо его потянула куда-то вкось похожая на улыбку длинная судорога.
— И это я слышал уже не раз. Да полно вам бабиться, Половцев! Возьмите себя в руки.
— Нервы… — промычал Половцев. — Шалят нервы… Мне тоже надоело в этой темноте, в этой могиле…
— Темнота — друг мудрых. Она способствует философским размышлениям о жизни, а нервы практически существуют только у малокровных, прыщеватых девиц и у дам, страдающих недержанием слова и мигренью. Нервы — позор и бесчестье для офицера! Да вы только притворяетесь. Половцев, нет у вас никаких нервов, одна блажь! Не верю я вам! Честное офицерское слово, не верю!
— Вы не офицер, а скот!
— И это я слышал от вас не один раз, но на дуэль я вас все равно вызывать не буду, идите вы к черту! Старо и несвоевременно, и дела есть поважнее. К тому же, как вам известно, достопочтеннейший, дерутся только на шпагах, а не на полицейских селедках, образец которой вы так трогательно и нежно прижимали к своим персям. Как старый артиллерист, я презираю этот вид холодного украшения. Есть и еще один аргумент против вызова вас на дуэль: вы — плебей по крови, а я — польский дворянин, одной из самых старых фамилий, которая…
— Слушай сюда, с… шляхтич! — грубо оборвал его Половцев, и голос его неожиданно обрел привычную твердость и металлический, командный накал. — Глумиться над георгиевским оружием?! Если ты скажешь еще хоть одно слово, я зарублю тебя как собаку!
Лятьевский привстал на кровати. На губах его не было и тени недавней иронической улыбки. Серьезно и просто он сказал:
— Вот в это я верю! Голос выдает ваши искренние и добрые намерения, а потому я умолкаю.
Он снова прилег, до подбородка натянул старенькое байковое одеяло.
— Все равно я убью тебя, — упрямо твердил Половцев, по-бычьи склонив голову, стоя возле кровати. — Вот этим самым клинком я из одного ясновельможного скота сразу сделаю двух — и знаешь когда? Как только свергнем на Дону Советскую власть!
— Ну, в таком случае я могу спокойно жить до глубокой старости, а может быть, проживу вечно, — усмехаясь, сказал Лятьевский и, матерно выругавшись, отвернулся лицом к стене.
Яков Лукич возле двери переступал с ноги на ногу, словно стоял на горячих угольях. Несколько раз он порывался выйти из горенки, но Половцев удерживал его движением руки. Наконец он не вытерпел, взмолился:
— Разрешите мне удалиться, ослобоните меня, ваше благородие! Уже скоро светать будет, а мне рано надо в поле ехать…
Половцев сел на стул, положил на колени шашку и, опираясь о нее руками, низко согнувшись, долго хранил молчание. Слышно было только, как тяжело, с сапом, он дышит да тикают на столе его большие карманные часы. Яков Лукич думал, что Половцев дремлет, но тот рывком поднял со стула свое грузное, плотно сбитое тело, сказал:
— Бери, Лукич, седла, а я возьму остальное. Пойдем, спрячем все это в надежном и сухом месте. Может быть, в этом, как его… э, черт его… в сарае, где у тебя сложены кизяки, а?
— Место подходящее, пойдемте, — охотно согласился Яков Лукич, не чаявший выбраться из горенки.
Он уже взял было на руки одно седло, но тут Лятьевский вскочил с кровати как ошпаренный, бешено сверкая глазом, зашипел:
— Что вы делаете? Я спрашиваю вас: что вы изволите делать?
Половцев, склонившийся над буркой, выпрямился, холодно спросил:
— Ну, а в чем дело? Что вас так взволновало?
— Как же вы не понимаете? Прячьте, если вам угодно, седла и вот этот металлолом, но пулемет и диски оставьте! Вы живете не на даче у приятеля, и пулемет нам может понадобиться в любую минуту. Вы это понимаете, надеюсь?