Мартин Нексе - Дитте - дитя человеческое
Дитте хотелось, чтобы он вообще был посмелее — например, вступился бы за нее и за Сине, когда хозяйка чересчур придиралась к ним. Но он всегда предпочитал улизнуть.
А Карен становилась все придирчивее, и все труднее было ей угодить, — всем и всеми была она недовольна. Быть может, оттого, что ей нужен был муж… да еще молодой, как объяснила Сине. Во всяком случае, поведение хозяйки отбивало охоту к работе, портило настроение и больше всего тяготило Дитте — ведь никуда не уйти было от этой гнетущей. обстановки.
По внешнему виду Дитте трудно было заметить что-либо — она ведь и прежде не была птичкой-щебетуньей, всегда отличалась серьезностью. Присущий ей оптимизм, глубоко заложенный в ее душе, сказывался главным образом в радостном рвении, с каким она бралась за всякую работу. С тех пор как судьба лишила ее радостей детства, все радости жизни заключались для нее в работе. Вот отчего у нее так и спорилось все в домашнем быту. Ее любвеобильное сердце помогало ей сохранять теплые сестринские отношения с младшими детьми и в то же время заставлять их слушаться. Это не всегда бывало легко, часто вместо ласки приходилось прибегать к строгости, чтобы добиться своего. Но в конце концов все улаживалось благодаря ее неистощимому запасу бодрости, которой она невольно заражала всех окружавших. А когда Дитте удавалось наконец добиться своего, она сменяла строгость на ласку.
Вначале, чтобы дети слушались ее, нельзя было обойтись без шлепков, но с течением времени надобность в этом отпала. Там, где наказание было необходимо — для пользы самих же детей, — она руководствовалась уроками своей бабушки. Если дети пачкали одежду, то платились за это самым чувствительным образом: их укладывали в постель — лежи, вместо того чтобы играть, пока платье или белье не будет выстирано. Наказание являлось естественным следствием их проступка, и дети понимали, что обязаны этим наказанием не Дитте, а собственному поведению.
— Сам теперь видишь, что надо быть поосторожнее, — говорила Дитте с невинным видом. Она даже являлась как бы ангелом-спасителем, к которому они чувствовали признательность за то, что он исправлял беду.
Так применялась она к обстоятельствам и понемногу сама уверовала, что в жизни существует справедливый порядок вещей, и поэтому так хорошо и управляла своим маленьким мирком. Порядок этот нарушался, если работа не доставляла радости, если к ней относились с пренебрежением или равнодушием. Дитте инстинктивно ненавидела всякий беспорядок и была твердо убеждена, что он потом скажется во всем. Как ни отвиливай от работы, ее все равно придется сделать — так было всегда, сколько она себя помнила, и примером тому являлся ее опыт по части мокрых штанишек. Теперь жизнь стала куда сложнее, но подчинялась тому же закону. Если нарушишь его, — не знать тебе покоя. Наденешь, например, дырявые чулки утром и ходишь целый день да казнишься. Или вот, когда она забыла вечером дать коту молока, — пришлось встать из-за этого среди ночи, иначе не заснуть было, — все время чудилось жалобное мяуканье.
Дитте была настоящей труженицей по своей природе. Жизнь не баловала ее другими радостями, зато ей в полной мере отпущена была радость труда, и она наслаждалась ею, как наградой сердцу за собственную доброту. Руки у нее были загрубелые, шершавые, голос хрипловатый, неблагозвучный, и ей не в чем было, кроме труда, проявить свои лучшие качества. В труде развертывалось все ее существо скромным, но полезным цветком. Она ничем особенно не выделялась, была настоящей скромной труженицей, которая с радостью делала все для других.
Но на хуторе никто не ценил ее за это. Здесь труд вообще не любили, смотрели на него, как на докучное бремя, брались за него лишь поневоле. Вот и делалось все кое-как. Дитте чувствовала, что всему виной отсутствие взаимной любви. Обитателей Хутора на Холмах ничто не связывало вместе. А с появлением там дяди Йоханнеса стало еще хуже. Он вносил только разлад и ожесточение; это Дитте знала, еще когда жила в Сорочьем Гнезде.
Словом, она устала от общества людей в жаждала летнего одиночества на пастбище. С нетерпением ждала весны в напряженно ловила признаки ее приближения; радовалась, когда сползла с нижнего склона крыши последняя снежная шапка, а еще больше радовалась, когда выглянули из-под снега на поле первые черные бугры земли, словно чья-то косматая спина. Медленно пробуждалась земля от зимней спячки. Сначала появились лужицы, затем ручейки; весенние струи пели свою песенку день и ночь; на оттаявшей почве вскакивали пузыри — в ней просыпались о бродили животворящие соки. Наконец земля в поле стала вязкой, как поднявшаяся опара, а над лугами заливались жаворонки.
Как раз в такой день Дитте послали на ту сторону общественных лугов — позвать на работу Расмуса Рюттера; пора было начинать весеннюю пахоту. Он не заходил на хутор с того дня, как они покончили с молотьбой, месяц тому назад; с тех пор для него работы не было. Вода еще не сошла, и местами вязкая, мокрая, суглинистая почва поминутно засасывала то один деревянный башмак Дитте, то другой; ей приходилось вытаскивать его, балансируя на одной ноге. Земля присасывалась к башмакам, словно жадный рот, и насилу отлипала с громким хлюпающим вздохом, смешившим Дитте.
Настроение у нее было прекрасное. Так приятно вырваться на часок из хутора! Приятнее же всего было то, что теперь лучи света проникали повсюду, многое-многое нужно было бы осветить там, на хуторе!
Хижина Расмуса Рюттера находилась на самом дальнем краю лугов, и от пастбищ до нее было не близко. На болотистой луговине, где Дитте обыкновенно пасла свое стадо, стояла еще вода; пришлось обойти кругом, держась края полей. Но интересно было смотреть вниз и узнавать свои гнезда, хотя за зиму они сильно пострадали. От этих мест веяло знакомым, словно домашним уютом, и ей еще сильнее захотелось, чтобы скорее настало лето.
Поденщика не оказалось дома. Жену его Дитте застала у печки, непричесанную и еще в одной рубахе, даром, что дело шло к полудню. В хижине было бедно и грязно.
— Ты не гляди на меня, — сказала жена поденщика Дитте, собирая на груди рубаху грязной рукой. — Столько возни по дому со всей этой уборкой, что самой-то и некогда прибраться.
Да, уж дом-то был прибран, нечего сказать! Все валялось где попало, даже кровати не были еще застланы.
На одной из кроватей дрались двое ребятишек, лет шести — восьми.
— Они больны? — спросила Дитте.
— Нет, почему? — ответила женщина. — Нам просто не во что одеть их всех, вот они по очереди и лежат в постели — то одна пара, то другая. Больно уж скверная выдалась зима для нас.
И она стала уговаривать Дитте подождать хозяина и напиться кофе.
— Ах, какая досада, что помазок запропастился, а то я заодно испекла бы тебе блин к кофе, — говорила женщина суетясь. — Я обещала ребятам блины к обеду, чтобы угомонить их, и тесто поставила, да вот помазка нет. Диво, да и только! Еще поутру я сама видела, как мальчишки дрались из-за него перед уходом в школу.
Женщина, хлестнув подолом, метнулась куда-то в угол хижины.
— Заткнитесь! — крикнула она ребятишкам, которые завопили в постели. — Не разорваться же мне!
Вернулась она, держа в руках что-то вроде длинной и грязной сальной свечки домашнего изготовления.
— Нашла-таки! Я так и знала! — сказала она и швырнула сковороду на огонь. Потом взяла принесенную свечку и концом ее помазала сковороду. Сковорода слегка замаслилась и слабо зашипела.
— Что это такое? — с удивлением спросила Дитте. — Свечка?
— Это… это просто кусок свиного сала. Он всегда лежит тут на печке, но сегодня утром старик мой брал его сапоги себе смазать, а потом мальчишки подхватили… Присядь же, сейчас кофе вскипит.
Но Дитте очень торопилась.
— Не могу, а то меня будут бранить! — сказала она.
Ей не хотелось пробовать этих блинов.
— Ну, как знаешь. Хорошо, что ты пришла. Старик без дела совсем скис, не знает, за что и приняться. Кормить его как следует не приходится, коли нет заработка, а тогда прощай лад в доме! Не будь у нас в запасе селедок да картошки, совсем бы пропали. Скверная была зима для нас. И погода плохая, и на хуторе дела плохие, и сам старик плох — так ничего, кроме плохого, и выйти изо всего этого не могло. Ждем не дождемся перемены к лучшему.
Наступили долгие и светлые дни. Дитте больше не зажигала огонь в своей каморке, теперь можно было оставлять верхнюю половинку двери открытой, и света проникало достаточно. Окошка в каморке не было.
Эта каморка находилась в самом старом из дворовых строений; когда-то, пожалуй лет двести тому назад, это был жилой дом. Кирпичный пол сохранился еще от тех времен, когда здесь была кухня. Уцелела и печь с дымоходом, над ней под потолком шел соломенный настил на жердях. В этой печи, как в алькове, помещалась постель Дитте, места как раз хватало. Над постелью спускался железный прут с крюком, на который прежде вешали котел. В дождь по стенке, что у изголовья постели, текла стародавняя сажа, ее крепкий запах напоминал бабушкино жилье и навевал грустные сны. Случалось, что мышь прогрызала соломенный настил и падала к Дитте на перину.