Жан-Поль Сартр - Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба
А по какому праву он его удерживает? «Какими же мы были идиотами!» — повторяет кто-то. Гнев переходит от одного к другому, нагнетается. Брюне чувствует, как под его пальцами покачиваются худые плечи, перекатываются мягкие мышцы, он думает: «Он не сможет этого перенести». По какому праву он его держит? Тем не менее, он сжимает его еще сильнее, наборщик говорит: «Ты мне делаешь больно!» Брюне не ослабляет хватки: это жизнь коммуниста, пока он жив, она принадлежит нам. Он смотрит на эту беличью мордочку: пока он жив, да, но жив ли он? Он кончен, пружина сломалась, он больше не сможет работать. «Отпусти меня! — кричит наборщик. — Черт побери, отпусти меня!» Брюне осознает собственную нелепость; он держит в руках эту оболочку: партийца, который больше не сможет служить партии. Он хотел бы поговорить с ним, переубедить его, помочь ему, но не может: его слова принадлежат партии, это она придала им смысл; внутри партии Брюне может любить, убеждать и утешать. Наборщик же выпал из этой огромной световой зоны, Брюне больше нечего ему сказать. Однако этот паренек еще страдает. Подыхать так подыхать… Эх! Пусть он решится! Если он выкарабкается, тем лучше для него; если нет, его смерть принесет пользу партии. Вагон смеется все громче; поезд движется медленно; кажется, он вот-вот остановится; наборщик неестественным голосом говорит: «Передай мне банку, мне нужно отлить». Брюне не отвечает, он смотрит на наборщика и видит смерть. Смерть, эту свободу. «Черт возьми, — говорит наборщик, — ты что, не можешь передать мне банку? Ты хочешь, чтобы я напрудил в штаны?» Брюне оборачивается, кричит: «Банку!» Из темноты, светящейся гневом, появляется рука и протягивает ему банку, поезд притормаживает, Брюне колеблется, он впивается пальцами в плечо наборщика, потом вдруг отпускает, берет банку, какими же мы все-таки были идиотами, какими идиотами! Пленные перестают смеяться. Брюне чувствует жесткое царапанье у локтя, наборщик поднырнул ему под руку, Брюне протягивает руку, но хватает пустоту: серая масса, согнувшись пополам, опрокинулась, тяжелый полет, Мулю кричит, тень расплющилась на насыпи, ноги расставлены, руки крестом. Брюне слышит выстрелы, они уже наготове, наборщик подпрыгивает, вот он уже стоит, черный, свободный. Брюне видит выстрелы: пять жутковатых вспышек.
Наборщик начинает бежать вдоль поезда, он испугался, он хочет вернуться назад. Брюне кричит ему: «Прыгай на насыпь, черт возьми! Прыгай!» Весь вагон кричит: «Прыгай! Прыгай!» Наборщик не слышит, он бежит, достигает уровня вагона, протягивает руку, кричит: «Брюне! Брюне!» Брюне видит его глаза, полные ужаса, он ему орет: «Насыпь!» Наборщик глух, он весь превратился в огромные глаза, Брюне думает: «Если он успеет взбежать на насыпь — уцелеет». Он нагибается: Шнейдер уже понял, он опоясывает его левой рукой, чтобы не дать упасть. Брюне протягивает руки. Рука наборщика касается его руки, фрицы трижды стреляют, наборщик мягко заваливается назад, падает, поезд удаляется, ноги наборщика подергиваются, замирают, шпалы и щебенка вокруг его головы черны от крови. Поезд резко останавливается, Брюне падает на Шнейдера и, стиснув зубы, говорит: «Они же видели, что он хотел подняться в вагон. Они его ухлопали ради забавы». Тело там, в двадцати шагах, оно уже предмет, уже свободно. Я бы устроил себе уютную норку. Брюне замечает, что все еще держит банку в руке, он протягивал руки наборщику, не выпуская ее. Она теплая. Брюне роняет ее на насыпь. Четыре фрица выпрыгивают из багажного вагона и бегут к телу; позади Брюне люди гудят: готово, гнев сорвался с цепи. Из головного вагона вышло с десяток немцев. Они карабкаются на насыпь, поворачиваются к поезду, в руках автоматы. Пленные больше не боятся; кто-то вопит позади Брюне: «Сволочи! Сволочи!» У толстого немецкого сержанта яростный вид, он нагибается, приподнимает тело, отпускает его и пинает. Брюне резко оборачивается: «Эй, вы! Вы так меня свалите на землю!» Человек двадцать давят ему в спину. Брюне видит двадцать пар глаз, полных смертельной ненависти: быть беде. Он кричит: «Не прыгайте, парни, вас убьют!» Он с трудом встает, борясь с ними, кричит: «Шнейдер! Шнейдер!» Шнейдер тоже встает. Они берут друг друга за талию и другой рукой хватаются за косяки двери. «Мы вас не пустим!» Люди напирают; Брюне видит всю эту ненависть, его ненависть, его орудие и пугается. Три немца подходят к вагону и берут людей на прицел. Пленные глухо гудят, немцы не сводят с них глаз; Брюне узнает толстого кучерявого солдата, который бросил им сигареты: у него глаза убийцы.
Французы и немцы смотрят друг на друга, это война, впервые, начиная с сентября тридцать девятого года, это война. Давление понемногу ослабевает, люди отступают, теперь ему легче дышать. Подходит сержант, он кричит: Hinein! Hinein![17] Брюне и Шнейдер упираются в груди товарищей, за их спиной фрицы задвигают дверь, вагон погружается в темноту, пахнет потом и углем, гнев не утихает, ноги шаркают по полу, это похоже на идущую толпу. Брюне думает: «Они этого никогда не забудут. Это выигрыш». Ему скверно, он тяжело дышит, глаза его открыты в темноту: время от времени он чувствует, как они набухают — два больших апельсина, которые вот-вот разорвут его глазницы. Он тихим голосом зовет: «Шнейдер! Шнейдер!» — «Я здесь», — откликается Шнейдер. Брюне шарит вокруг себя, ему необходимо прикоснуться к Шнейдеру. Рука находит его руку и сжимает ее. «Это ты, Шнейдер?» — «Да». Они молчат бок о бок, рука в руке. Толчок, поезд, поскрипывая, трогается. Как они поступили с телом? Он чувствует у своего уха дыхание Шнейдера. Внезапно Шнейдер убирает руку, Брюне хочет ее удержать, но тот рывком высвобождается и растворяется в темноте. Брюне остается один, одеревеневший и неуклюжий, а вокруг жара, как в печной топке. Он стоит на одной ноге, другая зажата на полу чужими ногами. Он не пытается ее высвободить, ему необходимо остаться в переходном состоянии: он здесь только мимоходом, его мысль только мимоходом в его голове, поезд только мимоходом во Франции, неотчетливые мысли вспыхивают и падают вместе с ним на рельсы, до того, как он может их опознать, он удаляется, удаляется, удаляется: именно на этой скорости жизнь терпима. Полная остановка: скорость уменьшается и сходит на нет; он знает, что поезд еще идет: эшелон скрежещет, стучит и дрожит; но Брюне перестал чувствовать движение. Он в большом мусорном ящике, кто-то пинает его. Позади, на насыпи, распласталось расстрелянное тело; Брюне знает, что с каждой секундой они удаляются от него, он хотел бы это почувствовать, но не может: все замерло. Над мертвецом и неподвижным вагоном нависает ночь, единственное, что еще живо. Завтра заря покроет их всех одной и той же росой, мертвая плоть и ржавая сталь обольются тем же потом. Завтра прилетят черные птицы.
Странная дружба
Брюне просыпается, спрыгивает на пол, зажигает ночник; алмазы холода врезаются в его кожу, тени приплясывают, он ощущает запах ночи и утра, запах счастья. Снаружи, в темноте, двести мертвых бараков, триста тысяч спящих людей, только он один на ногах; Брюне кладет руку на спинку койки и склоняется над сонной массой:
— Подъем!
Мулю трясет головой, не открывая век, большой провидческий рот зияет на его безглазом лице:
— А который час?
— Час, когда тебе пора подниматься. Мулю вздыхает и садится, не открывая глаз.
— Ночью наверняка был мороз.
Потом он разлепляет веки, смотрит на часы и исторгает свой каждодневный вопль изумления:
— Иисус Мария! Пять часов!
Брюне улыбается; Мулю хнычет, запускает руки в волосы, чешет голову; Брюне ощущает себя каменистым: веселый холодный камень.
— Пять часов! — повторяет Мулю. — Во всем лагере нет ни одного такого треклятого барака, где ребята согласились бы вставать в пять часов, когда даже фрицы не требуют, чтоб мы вставали раньше шести, это уже не плен, это каторга.
Он мешкает, размышляет, и вдруг в глазах его появляется блеск, и он радостно и уверенно произносит свое еже-утреннее открытие:
— Гнусный фашист!
Брюне смеется от удовольствия: он любит все, что повторяется. Холод, ночь, гнусный фашист: полгода лагеря и одно-единственное утро, всегда одинаковое, которое всегда возвращается в пять часов все более мрачным, все более холодным, все более глубоким, все более его собственным. Мулю вскакивает с постели, постанывая от холода, надевает рубашку, натягивает брюки. Брюне недовольно смотрит, как тот суетится вокруг печки: сам он предпочел бы наслаждаться холодом подольше.
— Не транжирь уголь, он скоро кончится.
Мулю поджигает бумагу, трещат веточки, он выпрямляется, весь побагровевший, и смеется в лицо Брюне:
— За кого ты принимаешь свою домоуправительницу? Когда она оставляла тебя в нужде?
Он простирает указательный палец по направлению к ящику, полному угольных брикетов; Брюне хмурит брови: