Александр Минчин - Факультет патологии
– А как ты думаешь своей умной головкой, для чего ж еще я этот вопрос задавал?
– Наверно… потому, что она тебя так называла.
– Кто она? – не понимаю я, уже понимая. И это действительно так, поразительно, она меня только Саней и Санечкой звала, мне так нравилось.
– Разреши, я тогда спрошу у тебя: а почему ты никогда о ней не рассказываешь, о той, с которой у меня одинаковое имя?
– Это никого не касается, мое частное дело и личная жизнь. И ты права, она меня именно так звала.
Я завожусь, ну вот ответь что-нибудь не так! – Поэтому я и хочу быть приятным исключением. Хоть в этом. Не повторяться и звать тебя Саша. И ни в коем случае не вмешиваться в твою личную жизнь.
И вдруг я смеюсь, какой дурак! Она и так уже замешана в нее. Вся. Я делаю вид, что дуюсь:
– А мне не нравится так!
– У тебя сейчас потрясающее лицо, жаль, что ты не видишь. – Она наклоняется и чуть не целует в нос меня. Я вовремя отдергиваюсь: хей! У меня появилась реакция – где она была раньше…
– Хочешь, чтобы я звала тебя Сашенька?
– Да, очень, так мне нравится.
– Хорошо, Сашенька. Ты капризный, избалованный мальчик.
– Да? – поднимаю брови я. – Что вы говорите, неизбалованная девочка!
– Но иначе ты бы мне не нравился.
– Спасибо. Но я не избалованный, а просто больной сейчас.
– На какое место? – шутит она.
– На все места. Ты не смейся, кстати: все мы больные. И эта анормальность считается нормальной, а эту нормальность называют – люди. А теперь убери все и между «люди» и «больные» поставь тире, и это даст тебе знак равенства и тождественности.
– Я обожаю твои рассуждения такие философские, глубокие…
Мы смеемся отчаянно. Она обнимает мою шею и шепчет:
– И я рада, что твоя мама избаловала тебя. Это незаметно, но лишь иногда, чуточку-чуточку, совсем немножко – проступает, – но без этого что-то не хватало бы в тебе – очень важного, нужного – и ты не был бы таким, какой ты есть.
И сразу просит:
– Поцелуй меня, если сможешь. Я смеюсь и не могу остановиться.
– Что, что такое?
– Наташ, ты прелестная. И мне нравятся твои переходы и слова.
– Но я же волнуюсь о твоей губе и твоем здоровье.
– Спасибо, пойдем вот туда, – и я указываю куда, – и там ты будешь касаться меня, а я буду волноваться.
– Почему? – Она удивлена.
– О твоем здоровье.
Она просто заливается, впервые радостно и весело с момента моего носа. Был и такой момент.
Мы раздеваемся. Господи, и каждый раз это прекрасно. Она божественна. -…Наташ, сколько времени?
– Половина седьмого.
– О, ужас! – вскакиваю я. – Должен быть у родителей, сегодня вечеринка у них.
Я бегу звонить к телефону. Эй, бегу, говорю я сам себе, и не шатает. Ее тело чудодейственно влияет своими действиями на…
– Мама, это я.
– Где ты, сыночек, мы ждем тебя.
– Я…э, я, наверно, не смогу приехать.
– Почему, что с тобой?
– Ничего, со мной все в порядке, почему что-то должно обязательно быть со мной?
– А что же тогда, мы так тебя ждали? Все гости собрались, я твой любимый оливье две салатницы приготовила, больших.
– Просто… Наташа… плохо чувствует себя. Ну, там, голова, короче, женское.
– А она у тебя? – многозначительный вопрос.
– Да, – многозначительный ответ, чтобы правдоподобней. – И мне не хотелось бы оставлять ее одну – такой праздник, день, то ли вечер.
Ты понимаешь?
– Да, конечно, сыночек, это было бы некрасиво. – Французские духи играют свою роль, она даже не обижается. – Приятно тебе провести время, а ей мои симпатии и наилучшие пожелания.
– Спасибо, – я слышу смех и разговоры на другом конце телефона.
– Вот тетя Лиля здесь, рядом, передает тебе привет и спрашивает, как твое лицо.
– Прекрасно, – говорю я и жду.
– Сыночек, почему она так спрашивает? А мне еще сон плохой сегодня ночью снился.
– Мам, спроси у нее, что это значит. Трубка отрывается, раздается смех, и я думаю, что все в порядке.
– Она шутит, говорит, что давно не видела твоего прекрасного лица и желала бы его увидеть.
Я прощаюсь, желая им хорошо погулять, а тетю Лилю поцеловать от меня три раза: за остроумие.
Я захожу в комнату. Нагая богиня лежит, ожидая.
– Наташ, тебе всяческие симпатии, пожелания и поздравления от мамы и от Лили.
– Большое спасибо, – она поднимается на локте, – а с каких это пор, Сашенька, здоровая Наташа вдруг стала больной, а нездоровый Саша, пораненный, – здоровым, объясняющим о больной Наташе; и вообще – все с больной головы на здоровую валится. Объясни мне, пожалуйста!
Я целую ее закрывающиеся глаза, как прелюдию моего объяснения… (Целую неделю я не появлялся в институте, пока все не прошло и не зажило, только еще разрез на переносице был, под легкой корочкой, и затягивался долго. Нос мой встал на место, идеально срастался и ничем не отличался от предыдущего. Хотя она говорила, что ее носа, такого хрупкого, тонкого, не будет уже никогда, – носа, из-за которого она подошла… Но она преувеличивала.) Когда же я в нем появился – в моем прекрасном институте, – до начала сессии оставалось две недели. Я сел в буфете с грустным бутербродом и стал считать. Из пяти экзаменов – вроде – я сдавал только два, по литературам; другие два были больше вопросом, нежели ответом, а о пятом вообще говорить не приходилось: полковник Сарайкоза – военная кафедра, цикл огневая подготовка. От этого воспоминания мне приходится заталкивать бутерброд в свой рот насильно. Он лезет туда так же охотно, как покойный в катафалк (по доброй воле, без посторонней помощи).
Появляются Ирка и Сашенька Когман. В пьесах это называется: «те же, явление второе».
– Саш, – говорит мне Саша, – ты, интересно, на английский думаешь ходить или нет? Возможно, тебе в следующем году не нужно будет сдавать экзамен, государственный, по этому языку!
– Ой, Саш, не порть аппетит, и без того тошно.
– Какие мы все нежные стали! С ума сойти. – Она уплывает к Марье Ивановне покупать.
– Санечка, а что тошно-то? – Ирка садится рядом и улыбается.
– Военная кафедра, экзамен у Сарайкозы.
– Юстинов тоже психует страшно, не знает, что делать будет, как бороться.
– Да он еще и ненавидит меня, этот дебил. И какой идиот вообще армию создал, ведь всё о мире трубим, к коммунизму какому-то рвемся, а распускать ее никто не думает. И не собирается.
– Она всегда будет существовать, армия, поверь мне. Папа так говорит.
– Конечно, если социализм винтовками построили, то уж коммунизм на бомбах высиживать придется. (Иначе не выродиться: труднорожаемое дитя.) – Очень интересные у вас разговоры, товарищ Ланин, – я поворачиваюсь, сзади стоит Юстинов, – с моей женой. Ты еще из нее Билеткина сделаешь. – Мне смешно. – Мне только этого дома не хватало, а так – в ней все есть.
Ирка улыбается:
– Да, я такая.
– Причем чем здесь гордиться, Ира, я не знаю! – Юстинов смотрит на нее, и что-то они выясняют там во взглядах, им понятное. Мне нет, но мне это и даром не надо: я свое на них отпахал, отработался. Они теперь скрытней стали, и никто не знает, что у них промеж творится. То есть я-то знаю, бываю иногда, и Ирка постоянно делится (как только видит), но кому это интересно. Все это уже прошедший этап.
– Как ты смотришь, чтобы мы по пиву, голубь, а? – спрашивает Юстинов.
– Андрюш, оставь его в покое, ему на английский надо, – громким голосом верещит маленькая Саша.
– А, ну с тобой я не спорю, – говорит Юстинов и скрывается. Он никогда с ней не спорит (хотя и не терпел, что Ирка с ней дружила), так как она громка и шумлива, а он всегда боялся шума.
– Пошли на занятия, Саш, а то опять зачет будет кровью даваться.
Я сижу на занятиях по английскому и думаю, зачем меня мама родила. И не нахожу на этот вопрос ответа.
Потом я сижу полдня в читалке и еще следующие два дня. Так как в пятницу у меня на семинаре по зарубежной литературе доклад по Эжену Ионеско и театру абсурда. Собственно, опубликована у нас только одна его пьеса «Носороги», иных вещей или произведений других драматургов, как Беккет или Артюр Адамов, не опубликовано вообще; поэтому я в основном пишу по ней, никаких материалов нет, а сам я не могу создавать «театр абсурда», выдумывая его. И так все в жизни абсурдно. У них там, в Европе, говорят, что вся жизнь «комедия», – театр. У нас, по-моему, вся жизнь – абсурд. Или театр абсурда.
Доклад я делаю хорошо и получаю пять баллов.
В субботу и воскресенье я что-то читаю, не обращая внимания что. Когда наступает сессия, у меня моментально падает настроение, оно падает в такие глубины, что мне страшно. (Я даже не подозревал, что такие уготовлены Богом в нас.) И не поднимается, пока весь этот сессионный бред не кончается.
В понедельник я даже не иду на военную кафедру, чтобы не видеть рожи Сарайкозы, так как знаю, что мне все равно ничего не светит. Весь день я валяюсь в постели с книжкой Вулфа (хотя его мы не проходим по зарубежной литературе), а потом иду в кино, недалеко на углу кинотеатр «Повторного фильма», и смотрю, в который раз, «Не горюй!», грузинскую кинокомедию, которая мне обалденно нравится. Во время нее настроение мое немного поднимается. Но потом я горюю опять.