Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
Полифил. Все эти слова, обезличенные употреблением или отшлифованные, или даже нарочно выкованные для каких-нибудь умозрительных построений, мы имеем возможность представить себе в их первоначальном виде. Химики получают реактивы, под действием которых проступают на папирусе или пергаменте стертые письмена. При помощи таких реактивов читают палимпсесты[309].
Если бы применить подобный метод к произведениям метафизиков, выявить первоначальное конкретное значение, невидимо пребывающее под новым, абстрактным, можно было бы обнаружить идеи чрезвычайно странные, а иной раз, быть может, и поучительные. Если хотите, Арист, попробуем вернуть форму и цвет, прежнюю жизнь словам, из которых состоит фраза моего маленького «учебника».
Душа обладает богом в той мере, в какой причастна абсолюту.
В нашей попытке сравнительная грамматика окажет нам ту помощь, какую химический реактив оказывает изучающим палимпсесты. Она покажет нам, какой смысл содержался в этом десятке слов, — конечно, не в момент возникновения языка, который теряется во тьме времен, но хотя бы в эпоху, предшествующую всем историческим воспоминаниям.
Душа, бог, мера, обладать, причастный — все эти слова можно возвести к их арийскому источнику. Абсолют разлагается на свои древние составные части. И вот, возвращая этим словам их ясный юный облик, получаем приблизительно следующее: Дыхание ладит с богатым в мерке части, получаемой во вполне развязанном.
Арист. Вы думаете, Полифил, из этого можно сделать какие-нибудь выводы?
Полифил. Да по меньшей мере тот вывод, что метафизики строят свои системы из утративших смысл обломков тех знаков, с помощью которых дикари выражали свои радости, желания и страхи.
Арист. Тут они подчиняются необходимым условиям, которые предписывает язык.
Полифил. Но задаваясь вопросом, унижает их эта общая участь или наполняет гордостью, я думаю о необычайных приключениях, в результате которых употребляемые ими термины перешли от своих частных значений к общим, от конкретного к абстрактному. Каким образом, например, душа, которая была горячим дыханием тела, до такой степени изменила свою сущность, что теперь можно сказать: «Это животное не имеет души», что значит буквально: «Этот дышащий не имеет дыхания». И как одно и то же название — бог — давалось последовательно метеору, фетишу, идолу и первопричине вещей. У этих ничтожных слогов великолепная судьба, которая меня даже пугает!
Устанавливая ее с точностью, мы познаем естественную историю метафизических идей. Надо бы проследить постепенные видоизменения смысла таких слов, как душа или дух, и установить, как мало-помалу определилось теперешнее их значение. Таким путем был бы пролит беспощадный свет на то, какую именно реальность эти слова выражают.
Арист. Вы говорите так, Полифил, словно идеи, связываемые с данным словом, зависящие от него, возникают, изменяются и умирают вместе с ним. И на том основании, что такие названия, как «бог», «душа», «дух», становились последовательно знаками разных, несходных между собой идей, вы рассчитываете уловить в истории данного названия жизнь и смерть этих идей. Наконец, вы делаете метафизическую мысль рабой ее собственного языка, страдающей всеми наследственными недугами употребляемых ею терминов. Эта затея до того безрассудна, что вы решились приоткрыть ее лишь намеками и не без опасений.
Полифил. Опасения мои относятся только к трудностям, которые ждут меня на этом пути. Каждое слово — лишь образ образа, лишь знак иллюзии. Ничего больше. И как только я узнаю, что абстрактное представляют мне с помощью стертых, обезличенных остатков древних образов и грубых иллюзий, я тотчас перестаю представлять себе это абстрактное, вижу только пепел конкретного и, вместо чистой идеи, — тонкий прах разбитых вдребезги фетишей, амулетов и идолов.
Арист. Но как же вы только что говорили, что язык метафизики сплошь весь отшлифован, словно сошел с точильного камня? Что же вы при этом имели в виду, как не то, что термины там очищены и абстрактны? И точильный камень, о котором шла речь, — разве это не данное им определение? А теперь вы вдруг забыли, что термины, употребляемые при изложении метафизических доктрин, всегда точно определены и, абстрагированные путем определения, не сохранили ничего из прежнего конкретного смысла.
Полифил. Да, вы определяете слова при помощи слов. Но разве от этого они перестают быть человеческими словами, то есть древними криками желания и ужаса, вырывавшимися у несчастных существ при виде игры света и теней, которые скрывали мир от их глаз? Как наши бедные предки — жители лесов и пещер, — мы тоже замкнуты в своих пяти чувствах, отгораживающих нас от вселенной. Мы думаем, что наши глаза обнаруживают ее, а они только возвращают нам наше собственное отражение. И чтобы выразить тревоги, вызываемые нашим неведением, у нас до сих пор есть только голос дикаря, его ставший немного более членораздельным лепет и чуть более благозвучный вой. Бот что такое человеческий язык, Арист.
Арист. Если вы презираете язык в устах философа, презирайте его и у других людей. Представители точных наук тоже пользуются словарем, который имеет своим истоком бормотанье первых людей, но тем не менее довольно точен. И математики, оперирующие, подобно нам, абстракциями, употребляют язык, который, как и наш, также можно вернуть к конкретности, раз это тоже человеческий язык. Вам не трудно было бы, Полифил, при желании, материализировать какую-нибудь геометрическую аксиому или алгебраическую формулу. Но этим вы не уничтожили бы их идеальное содержание. Наоборот, отнимая его, вы доказали бы, что оно было вложено в них.
Полифил. Конечно. Но и физик и геометр — совсем в другом положении, чем метафизик. В науках физических и математических точность терминологии зависит исключительно от степени соответствия названия обозначаемому предмету или явлению. Это надежный критерий. И поскольку название и предмет имеют одинаково чувственный характер, мы уверенно соединяем их друг с другом. Тут этимология, скрытый смысл термина не играют никакой роли. Значение слова слишком точно определено обозначаемым предметом чувственного мира, чтобы тут еще требовалось какое-то уточнение. Кому придет в голову уточнять такие понятия, как те, что связаны с химическими терминами «кислота» и «основание»? Вот почему было бы совершенно бессмысленно копаться в историческом прошлом обозначений, вошедших в научную терминологию. Химический термин, заняв свое место в системе, уже не должен сообщать нам о приключениях своей ветреной юности, когда он рыскал по горам и лесам. Теперь он уже не резвится больше. Его теперь можно охватить одним взглядом вместе с обозначенным им предметом и все время сличать их друг с другом. Вы говорили еще о геометре. Геометр тоже оперирует абстракциями, это бесспорно. Но математические абстракции весьма отличны от метафизических; они представляют собой отвлечения чувственно-воспринимаемых и поддающихся измерению свойств тел, составляя философию физики. Отсюда следует, что математические истины, сами по себе неосязаемые, все же поддаются постоянной сверке с природой, которая, никогда не высвобождая их полностью, в то же время не таит, что все они содержатся в ней. Их выражение — не в языке: оно — в самой природе вещей; именно — в категориях числа и пространства, в которых природа доступна восприятию человека. Поэтому язык математики, чтобы вполне отвечать своему назначению, должен только быть подчинен некиям неизменным условиям. Если каждый конкретный термин в нем обозначает абстракцию, то последняя имеет конкретное воспроизведение в природе. Это, если угодно, грубый рисунок, своего рода топорная, жесткая карикатура; при всем том это чувственно воспринимаемый образ. Слово применяется непосредственно к этому образу, так как оно — в том же плане, а оттуда без труда переносится на идею умопостигаемую, которая соответствует идее чувственно воспринимаемой. Иначе обстоит дело в метафизике, где абстракция — не очевидный результат опыта, как в физике, не плод воздействия умозрения на чувственно-воспринимаемую природу, как в математике, а исключительно продукт работы ума, извлекающей из предмета определенные качества, лишь для ума доступные и понятные, относительно которых известно только, что ум обладает их идеей, которую раскрывает другим лишь при помощи рассуждений и реальность которых не имеет, следовательно, никаких других гарантий, кроме слов. Если эти абстракции существуют действительно, сами по себе, они пребывают в сфере, доступной только уму, живут в мире, который вы называете абсолютом в противовес данному, о котором я скажу только, что в вашем смысле он не абсолютен. И если из этих двух миров один находится в другом, это их дело и меня не касается. Мне довольно знать, что один из них доступен чувственному восприятию, а другой — нет, и что доступный чувственному восприятию не умопостигаем, а умопостигаемый не доступен чувственному восприятию. Если так, слово и предмет не в состоянии примениться друг к другу, так как существуют не в одном месте, а врозь; они не могут друг друга узнать, раз находятся в разных мирах. В метафизическом смысле слово — либо весь предмет, либо оно знать ничего не знает о предмете.