Лион Фейхтвангер - Настанет день
Цецилия держалась резко и чуть насмешливо – как всегда.
– Так, значит, вы получили почетное поручение, мой милый Маттафий, – сказала она, – вы должны доставить госпоже Луции духи. Но мне кажется, ее личный парикмахер выполнил бы это поручение нисколько не хуже, а может быть, даже и лучше.
Маттафий ласково взглянул в миловидное лицо девочки и сказал спокойно:
– Зачем вы говорите такой вздор, Цецилия? Вы же отлично знаете, что я еду в Массилию не только за духами.
– Я была бы немало изумлена, – воинственно настаивала Цецилия, – если бы дело и впрямь касалось чего-то более важного. Вы кое-чему научились от ваших павлинов и поднимаете страшный шум всякий раз, как представляется возможность покрасоваться.
Все с тем же спокойствием Маттафий отвечал:
– Неужели мне надо хвастаться перед вами, Цецилия? Надо бахвалиться перед вами тем, что пользуюсь благоволением императрицы? – Он подошел ближе к девочке; настойчиво глядя ей в лицо своими юными, глубокими, невинными глазами, он сказал: – Будь я полным ничтожеством, каким вы любите меня выставить, – разве вы сами проводили бы со мною время так часто? Поговорим серьезно, Цецилия. Дела в Массилии, пусть даже самые незначительные, разлучат нас надолго. Позвольте же мне увезти с собою образ той Цецилии, какою она бывает в свои лучшие часы. – И, подойдя совсем вплотную, приглушив свой низкий голос, он дал наконец волю горячему, бьющему через край чувству: – Ты прекрасна, Цецилия! Какое чудное у тебя лицо, когда его не искажают злоба и насмешка!
Цецилия разыграла недоверие.
– Это все одни слова, – сказала она кокетливо. – По-настоящему ты любишь только ее, императрицу.
– Ее невозможно не любить! – возразил Маттафий. – Но это не имеет никакого отношения к нам двоим. Я уважаю императрицу, я люблю ее, как люблю отца. То есть, – честно поправился он, – не совсем так же. Но наподобие этого. А тебя, Цецилия…
– Знаю, знаю, – ревниво и безрассудно перебила его Цецилия, – меня ты не уважаешь. Надо мной ты смеешься. Я маленькая глупая девчонка. Вы, евреи, все такие гордые и надменные. Гордость нищих!
– Оставим сейчас в покое евреев и римлян, – попросил Маттафий.
Он взял ее руку, белую, детскую ручку; он поцеловал руку, поцеловал открытое плечо. Она отбивалась, но он не унимался, он был много выше ее, он обнял ее, почти оторвал ее от земли, она пыталась вырваться, но потом вдруг сразу обессилела и вернула ему поцелуй.
– Не уезжай, Маттафий! – взмолилась она слабым, глухим голосом. – Пусть кто-нибудь другой поедет за этими духами! Пошли другого еврея!
– Ах, Цецилия! – только и смог ответить он и обнял ее еще крепче, еще жаднее. Сперва она не сопротивлялась, потом, внезапно разняла его руки.
– Потом, когда вернешься… – пообещала она. И потребовала: – Возвращайся скорее!
Вскоре после этого Мессалин снова просил доложить о себе в Альбане. Он передал императору копию письма.
Письмо гласило:
«Луция – своей любезной Домитилле.
Вы скоро узнаете, моя дорогая, о счастье, которое выпало на долю Вашим замечательным сыновьям. Но, быть может, радость Ваша будет омрачена мыслью, что домом для мальчиков отныне станут лишь Палатин и Альбан. Пишу Вам, чтобы избавить Вас от этой заботы. В свое время я обещала Вам уберечь мальчиков от чрезмерного латинского влияния, и я сделаю все от меня зависящее, чтобы суровый воздух Палатина не иссушил их сердец. Впрочем, дорогая Домитилла, я надеюсь – и не без оснований, – что после усыновления мальчиков Вы вскорости сможете вернуться и сами. Прошу Вас только об одном: откажитесь от каких бы то ни было попыток воздействовать с Вашего острова на судьбу детей. Лучше соблюдайте полное спокойствие, дорогая, не тревожьтесь о Ваших сыновьях, хотя они и зовутся теперь Веспасианом и Домицианом.
Верьте Вашей Луции и прощайте».
Император прочел письмо медленно, внимательно. Нестерпимая ярость охватила его. И не потому бушевал в нем гнев, что Луция завязывает отношения с Домитиллой у него за спиною, – ничего другого он и не ждал и, может быть, даже хотел этого. Но та фраза о «сердцах, которые иссушает суровый воздух Палатина», – вот что возмутило его до глубины души! И это осмелилась написать Луция – Луция, которая его знает. Осмелилась написать после всех ночей, которые она с ним провела.
Он перечитал письмо несколько раз.
– Прочел ли владыка и бог Домициан послание? – спросил наконец своим мягким, спокойным голосом слепой.
В холодном бешенстве, не отвечая, император спросил, в свою очередь:
– Зачем ты принес мне эту пакость? Хочешь очернить Луцию в моих глазах? Осмелишься уверять меня, что слова на этой вонючей бумажонке – слова моей Луции?
– Я принес вашему величеству эту копию, – проговорил своим ровным голосом Мессалин, – не для того, чтобы навлечь подозрения на лицо, которое написало или могло бы написать оригинал. Но ваше величество недавно удостоило меня некой беседы, и из нее я осмелился заключить, что владыка и бог Домициан в какой-то мере интересуется нарочным, принявшим поручение доставить тайком подлинник этого письма адресату.
Домициан стремительно шагнул к Мессалину и посмотрел ему в лицо таким настойчиво-вопрошающим взглядом, словно слепой мог увидеть этот взгляд. От радостного предчувствия захватило дух.
– Кто этот малый? – спросил он и услышал ответ Мессалина:
– Младший адъютант императрицы, Маттафий Флавий.
Домициан задышал шумно, с облегчением. И все же постарался не выдать своего глубокого, счастливого, позорного удовлетворения.
– Что вы сделали с оригиналом? – деловито спросил он Мессалина.
– Оригинал, – доложил слепой, – был у нас в руках всего полчаса – ровно столько, чтобы снять точную копию. Потом мы снова подложили его юному Маттафию, так что тот ничего не заметил. Письмо, как и было задумано, отправилось по назначению с яхтою «Голубая чайка», теперь оно, видимо, на пути к Балеарским островам, а может быть, уже и прибыло туда.
Домициан – и на сей раз голос его дрогнул – спросил:
– А этот Маттафий? Если я верно осведомлен, императрица послала его в Массилию. Где же он теперь, этот Маттафий?
– Юного Маттафия Флавия, – сообщил Мессалин, – ее величество осчастливили множеством мелких поручений. Он должен разыскать для нее какие-то косметические средства, должен найти прославленного глазного врача Хармида и, если окажется возможным, привезти его с собою, – у него много всяких дел в Массилии. Я полагал, что дела императрицы требуют величайшей осмотрительности и добросовестности, и принял меры к тому, чтобы Маттафий Флавий задержался в Массилии подольше.
– Занятно, мой Мессалин, очень занятно, – сказал император каким-то отсутствующим, как показалось Мессалину, тоном, – Массилия… – продолжал он задумчиво, точно обращаясь к самому себе, и все тем же отсутствующим тоном произнес краткое, не имеющее прямого отношения к разговору слово о городе Массилии. – Занятная колония, пытливому юноше там есть что поглядеть, не мудрено, если он и задержится подольше. Мой добрый город Массилия, он насадил дух эллинства в Галлии. Два прекрасных храма – Артемиды Эфесской и Аполлона Дельфийского. Подлинный остров чистого эллинства посреди варварского мира. К тому же, если память мне не изменяет, там сохранились занятные старинные обычаи.
Так он болтал и болтал без всякой цели, а Мессалин молча слушал. Он знал наверное, что императору и не нужно никакого ответа, что императору нужно только скрыть свои мысли и что, конечно, не достопримечательными обычаями города Массилии заняты его мысли.
И правда, мысли императора, пока он произносил свое краткое слово о Массилии, были далеко от этого города. «Луция, – думал он, – Луция… Я стольким ради нее поступился, я согрешил перед Юпитером и перед моими новыми сыновьями, я обещал ей вернуть эту Домитиллу, и вот как она мне отплачивает за все. Палатин и близость ко мне иссушает сердца – вот что она написала». И вдруг, совершенно неожиданно он оборвал себя и принялся тихонько насвистывать, очень фальшиво и немелодично, но изумленный Мессалин все-таки узнал мелодию – это была популярная песенка из нового фарса:
И плешивому красотка не откажет нипочем,Если он красотке деньги сыплет щедрою рукой.
По-прежнему Мессалин не собирался нарушать ход мыслей императора, но Домициан вдруг очнулся от задумчивости. Он забылся, он дал себе волю. Хорошо еще, что слепом не может ничего прочесть по его лицу. Он взял себя в руки и, как ни в чем не бывало, словно не было ни отступления о Массилии, ни долгой паузы, спросил, возвращаясь к сути дела:
– Ты совершенно уверен в этих сведениях?
– У меня нет глаз, и я ничего не вижу, – отвечал Мессалин, – но, насколько может быть уверен слепой, я в них уверен.
Конечно, этот Мессалин понимает, как поразил он его, Домициана, своим сообщением; хоть он и слеп, он видит глубоко в сердце императора, глубже и опаснее, чем Норбан, но удивительное дело – к нему император не испытывает никакой ненависти, не чувствует себя униженным его проницательностью. Наоборот, он ему благодарен, он ему искренне благодарен, и даже не скрывает этого.