Элиза Ожешко - Господа Помпалинские. Хам
Что-то странное творилось в эту минуту с всегда медлительным и степенным Павлом: краска залила ему уже не только щеки, но и лоб, голубые глаза потемнели, вспыхнули каким-то хмурым блеском. Он обхватил сильной рукой тонкий стан Франки, прижал ее к себе и, наклонясь, уже готов был прильнуть губами к ее губам, но она, испуганно вскрикнув, с удивительной ловкостью вывернулась из его рук и, отскочив, остановилась у зарослей царского скипетра. Вся дрожа, но уже звонко смеясь, она оказала сквозь смех:
— Хорош, нечего сказать! Один разок покатал — и уже награды захотел! Такой же, как и все!..
Павел сконфуженно потер лоб и пробормотал:
— Вот тебе и раз! Ишь что придумала!
Потом, подойдя, ласково взял ее за руку.
— Глупости вы говорите! — начал он, запинаясь от смущения. — Разве я что-нибудь такое думал? Разве я вас с такими грешными мыслями гулять повез? Упаси боже! Это так — что-то нашло на меня. Не гневайтесь и не бойтесь… Вы посидите тут, отдохните, а я тем временем лодку к берегу пригоню и отвезу вас домой…
Франка села на гвоздики и обеими руками изо всей силы вцепилась в полу его кафтана.
— А я домой не хочу! — воскликнула она. — Что это за дом? Ад, а не дом. И не уходите! Пожалуйста, не уходите! Мне бы с вами век не расставаться! С вами хоть в воду! Сядьте тут вот, около меня! Ну, сядьте!
От удивления и смущения Павел даже рот разинул, но, тронутый ее словами, послушно сел рядом.
— Ближе, — попросила она. — Придвиньтесь поближе… вот так!
Она заставила его сесть так близко, что плечо его касалось ее плеча, — и только тогда успокоилась, притихла, глядя на реку, которая у самых ног их катила вдоль песчаного берега свои стальные волны. Вода не казалась уже голубой, так как близились сумерки и небо утратило краски. Только отражения плывущих в вышине светлых облаков поблескивали серебром в серой ее глубине.
— Как эта вода вечно течет… течет! — прошептала Франка. Какое-то мечтательное упоение слышалось в ее ослабевшем голосе.
— Скажите мне… — начал было Павел задумчиво, но сразу умолк, перебирая пальцами гвоздики в траве.
— Что сказать? — спросила Франка едва слышно.
Он вдруг вырвал из песка целый пучок цветов и с неожиданным для него раздражением буркнул:
— Эх, чтоб тебя! Словно язык проглотил!.. Ну! Я хотел спросить, кто вы такая и как жили… Разве вы… ну… что вы такое говорили насчет награды…
Франка резким движением выпрямилась и с живостью заговорила:
— Если вам любопытно, я все вам про себя расскажу: кто я и какая. Когда хороший человек просит, почему не рассказать? Уж чего-чего, а роду своего мне стыдиться нечего! У деда два дома было, отец в конторе служил… и брат двоюродный у меня богатый, очень богатый! Он адвокат в большом городе, а по фамилии — Ключкевич. Жену тоже из хорошего дома взял и живет как пан. Вот какая у меня родня — слава богу, не сорока меня на хвосте принесла! А что я в прислуги пошла — так это уж такая моя горькая доля… Родителей мне бог дал негодных…
— Грех о родителях так говорить! — чуть не с ужасом остановил ее Павел.
— Вот еще! — сердито фыркнула Франка. — У вас все грех! А у меня — что правда, то правда! Я врать не люблю. Вот послушайте и сами скажите, правда это или нет!
Она уселась поудобнее на цветочном ковре, вытянула ноги в прюнелевых башмаках, так что они повисли над самой водой, и начала свой рассказ. Речь ее, быстрая, живая, перемежавшаяся то смехом, то вздохами, текла без перерыва, без конца, как бежавшая внизу река.
У деда ее, онгродского мещанина, было два собственных дома — впрочем, это, вероятно, были не дома, а домишки, так как Франка назвала улицу, на которой стояли только деревянные хибарки. Сына он еще при жизни своей пристроил в какую-то канцелярию. В этой канцелярии отец Франки, должно быть, занимал должность самую скромную, так как ему платили совсем маленькое жалованье. Он часто ходил без подметок, тем более что не раз деньги пропивал. Пить он начал еще смолоду, — вероятно, попал в скверную компанию, — а с годами все больше предавался этой страсти. Мать, по словам Франки, была «из хорошего дома» Ключкевичей, умела даже играть на фортепьяно, и когда у нее еще было фортепьяно, то, как заиграет, бывало, польку или мазурку, — на две улицы слышно. Женщина она была красивая, очень любила наряды и кавалеров, и в доме у них иногда такое бывало веселье! Когда отца дома не было, к матери приходили гости, играли, пели, танцевали, — но возвращался отец и, даже когда не был пьян, разгонял всех, а потом ругал, иногда и бил мать. В первые годы только ругал, а потом уже и бил. Франке было шесть лет, когда она в первый раз увидела, как мать целуется с чужим мужчиной. А когда ей было восемь, мать сбежала от мужа к своим родным. И с тех пор Франка и двое братишек постарше жили, как воробьи, которые бывают сыты только тем, что где-нибудь поклюют зернышко-другое, а отогреваются под первой попавшейся стрехой. Люди жалели детей, брошенных без призора, и то один, то другой накормит, бывало, или приютит их на время. Мальчикам было легче: один, когда подрос, пошел в солдаты, другой стал каменщиком. Конечно, это не занятие для человека из такой семьи, — но что было делать! Нужда! Недолго он и занимался этой черной работой. Бледненький был, худенький, совсем заморыш. И раз, когда он стоял на лесах, у него, видно, голова закружилась: свалился на мостовую, расшибся страшно и, хоть его и подлечили, вскорости умер. А старшего, солдата, заслали куда-то на край света, и о нем ни слуху ни духу…
Да, хлопцы не то что девушки, им легче на свете жить! А вот у нее, Франки, жизнь была настоящий ад — и с отцом здорово намучилась, и голоду и холоду натерпелась… Двенадцати лет ей не было, когда к ней стали приставать разные дураки, давали пирожные и орехи, чтобы она позволяла себя целовать. Они твердили, что она красавица, и это ей нравилось, но сами мужчины ей тогда совсем не нравились, она их очень боялась и даже пирожных и орехов брать не хотела, пряталась, где только могла. Да как тут спрячешься? Ведь она часто выходила на улицу — то с соседскими детьми поиграть, то к добрым людям забежит попросить кусочек хлеба или два-три полена. Дома отец давно продал, а вырученные деньги они с матерью промотали. Мать прожила несколько лет у родственников и воротилась к мужу, потому что дядя Ключкевич к тому времени умер, а дети его разбрелись по свету («Один сын в большом городе живет, адвокат и богатый, ах, какой богатый!»). Когда негде стало жить, мать вернулась. Отца в то время уже из конторы выгнали, и он совсем спился. От водки он и умом тронулся и, проболев с полгода, умер в больнице. А мать только на три года его пережила. Страшно они бедствовали! Кормились тем, что мать рукоделия свои разные по домам носила продавать, а иногда шила белье на заказ. О мужчинах она и думать забыла, по целым ночам кашляла и плакала. Франку она учила шить и читать, а незадолго до смерти выхлопотала ей место горничной у одной пани и, когда привела ее туда, в ногах у этой пани валялась, прося, чтобы та не оставила сироту своими заботами.
— Эх, несчастная! — сказал Павел.
— Жалеете ее! — с злобным ожесточением крикнула Франка. — А деньги те, что отец за дома выручил, она на наряды да на кавалеров тратила! А нас, троих детей, как щенят, бросила и к своей родне ушла, на сытую и привольную жизнь! Что же из того, что потом ее совесть грызла и перед смертью она тряслась надо мной, как курица над цыпленком? Все равно никогда я ей не прощу того, что она раньше на мою погибель вытворяла! Подумаешь, велика важность, остепенилась, когда от нее только кожа да кости остались и никто на нее смотреть не хотел! Э, да и тогда, если бы ее кто пальцем поманил, побежала бы к нему и опять бы меня бросила, забыла. Еще как бы побежала! Уж вы мне поверьте, знала я ее хорошо! Только тогда, когда от нее и бог и люди отвернулись, она за меня ухватилась… А раньше что делала? Лучше бы не было на свете таких матерей!
— Это верно. Лучше, чтобы этаких матерей свет не видал! — с убеждением промолвил Павел.
Первая ее хозяйка, рассказывала дальше Франка, была, пожалуй, добрая, обращалась с ней хорошо, научила вязать крючком и кружева стирать. Но хозяин начал приставать к ней, и, как она ему сперва ни противилась, как ни увертывалась, потому что и стыдно ей было и страшно, — все же вывернуться не удалось. Пан этот ей сильно нравился — она влюбилась в него, как сумасшедшая. Он был ее первый любовник — другие давали ей пирожные и орехи только за поцелуи. А когда пани, узнав правду, прогнала ее, он сунул ей полсотни — и все. Денег этих хватило на один месяц, потому что она не работала, а только плакала от тоски по нему и, чтобы утешиться, кутила в веселой компании. Потом она поступила горничной в другой дом — и пошло! Не упомнить и не счесть всех мест, которые она с тех пор переменила! Прослужит на одном месте самое большее год и уходит. Да и то только у двух хозяек она служила так долго, а от других уходила после первого же грубого слова. Если работы в доме слишком много или не часто отпускают ее повеселиться, она берет расчет. И когда надоест каждый день видеть одни и те же лица, — тоже уходит. Правда, не раз сами хозяева отказывали ей от места. Прогоняли ее по двум причинам: за злость или за кавалеров. В иных домах на этот счет строго: не любят, чтобы горничная с кем дружбу водила, и, как только заметят что-нибудь, — сейчас вон! Ну, и некоторые не терпят прислугу с характером, а она, Франка, вспыльчивая, в обиду себя не дает, на одно слово ответит десятком, иной раз так огрызнется, что господа от одного удивления и конфуза язык проглотят. А несколько раз ее за такие дерзости в суд таскали. В первый раз очень было страшно, а во второй — ничего, совсем освоилась и чувствовала себя как дома. Штраф, правда, пришлось платить, но зато она этих хозяев так на суде отделала, что они, наверное, уже никогда в жизни ни на одну служанку в суд не подадут…