Элиза Ожешко - Меир Эзофович
Элиазар стоял, повернувшись лицом к алтарю. Когда раввин выкрикивал проклятия, видно было, как плечи его дрожали под покрывавшим их талесом. Скоро, однако, он перестал дрожать, но стоял неподвижно, подняв голову и устремив свой взор куда-то высоко. Наконец вытянул вверх обе руки. Это был знак, что он призывает народ к молчанию и. к молитве. Трубы, которые до тех пор все время звучали и выли, замолкли, крики и стоны людей также прекратились. Притушенные огни снова запылали, и среди яркого света и тишины, прерываемой только кое-где слышавшимися тихими рыданиями, зазвучал звонкий, как серебро, и чистый, как кристалл, голос, который начал говорить медленно, с великой торжественностью, с внутренними слезами, придававшими ему бессмертную силу мольбы:
— Тот, кто благословил праотцев наших — Авраама, Исаака, Иакова, Моисея, Аарона, Давида, пророков Израиля и всех праведников мира… да снизошлет он свою милость и свое благословение на человека, которого поразил несправедливый этот херем! Да спасет его бог своим милосердием и да защитит его от всякого зла и несчастия, да продлит ему дни и часы его жизни, да благословит всякое дело его рук и да освободит его вместе со всеми братьями-израильтянами от мрака и цепей! Да будет такова воля его!. Взывайте: аминь!
Элиазар умолк; все остолбенели, несколько секунд в зале царила глубокая тишина, потом раздался громкий, вырвавшийся из нескольких сотен грудей возглас — Аминь!
— Аминь! — воскликнули Эзофовичи, вставая с земли и отряхивая пыль со своих разорванных одежд.
— Аминь! — крикнула кучка бедно одетых людей, заламывавших над головой мозолистые руки.
— Аминь! — разнеслось по галерее, полной плачущих женщин.
— Аминь! — повторил, наконец, вблизи от алтаря хор юношеских голосов.
Раввин снял руки с перил решетки, выпрямился, изумленными глазами обвел вокруг и крикнул:
— Что такое? Что это значит?
Тогда Элиазар повернулся лицом к нему и ко всем собравшимся. Талес спустился у него с головы на плечи. Бледное лицо его было покрыто румянцем воодушевления, а голубые глаза светились гневом и отвагой. Он поднял руку и громко воскликнул:
— Равви! Это значит, что уши и сердца наши не хотят больше слышать таких проклятий!
Слова эти послужили как бы военным сигналом. Едва произнес их Элиазар, как по обе стороны его плотной стеной стало несколько десятков молодых людей и подростков. Среди них были все ближайшие товарищи и приятели проклятого, но были также и такие, которые только редко и очень издалека видели его, и даже такие, которые всего несколько дней тому назад удивлялись его упорству и дерзости, совершенно не понимая их.
— Равви! — раздались крики. — Мы проклятий таких больше слушать не хотим.
— Равви! Твое проклятие породило в нашей душе любовь к проклятому!
— Равви! Ты поразил этим херемом человека, который был приятен людям и богу.
Тодрос усилием воли вышел из состояния окаменелости, в которое его сразу повергло изумление.
— Чего вы хотите? — крикнул он. — Что вы говорите? Не сатана ли опутал ваши души? Или вы не знаете, что законы наши наказывают местью и проклятием дерзких, восстающих против веры?
Уже не из толпы молодежи, а из середины зала раздался чей-то степенный голос, который произнес:
— Равви! Неужели ты не знаешь, что когда в древнем нашем синедрионе велся горячий спор о том, должен ли Израиль признать своей науку Шамая или Гиллела, то над собравшимися бат-кол раздался таинственный голос, посланный самим господом, который сказал: «Слушайте предписания Гиллела, ибо в них есть кротость и милосердие!»
Все подняли головы и вытягивались на цыпочках, чтобы увидеть, кто произнес эти слова. Их произнес Рафаил, дядя проклятого.
В ту же минуту сквозь толпу протискался Бер и, стоя среди молодежи, воскликнул:
— Равви! Считал ли ты когда-нибудь все те умы, которые были погублены твоею строгостью и строгостью отцов твоих, Тодросов… и все те души, которые были преисполнены великих желаний и которые вашей твердою рукой были ввергнуты навсегда в область мрака и тайных страданий?
— Равви! — воскликнул какой-то юношеский, почти еще детский голос, — неужели ты и все те, которые стоят с тобой, будут всегда отталкивать нас от чужих огней, без света которых сохнут от печали сердца наши, а руки пачкаются в презренной пыли?
— Почему ты, равви, не научишь народ, чтобы он из своего разума сделал такое сито, которым можно было бы отделять зерно от плевел, а жемчуг от песка?
— Равви! Ты и все те, что стоят за тобой, едите и нам велите есть гранатовый плод вместе с твердой и горькой кожурой. Но наступил уже такой час, когда мы почувствовали у себя во рту горечь, а в желудке у нас появилась сильная боль….
— Несчастные! Одержимые бесом и погибшие! — изо всех сил начал кричать Тодрос. — Разве вы не видели собственными глазами, что весь народ ненавидел человека этого, гнал его по дорогам, клал ему на спину свои сильные руки, побивал его камнями и отметил его лоб красным шрамом?
Там и сям раздался смех, гордый, негодующий и презрительный.
— Не говори: «согласен!» на все то, на что народ говорит: «согласен!» — воскликнуло множество голосов, а один из них продолжал:
— Проклятие, которое ты произнес, равви, смягчило не одно сердце и сняло слепоту с многих глаз!
— Злобные уста раздули в сердцах наших гнев против невинного, но сегодня из глаз наших текут слезы жалости к нему, ибо ты, равви, проклятием своим обрек на смерть юность!
— Хуже смерти, равви, то проклятие, которое ты бросил в него, ибо с ним он будет среди живых как умерший!
— А разве не написано в постановлениях великих синедрионов наших: «Суд, в течение семидесяти лет, произнесший один раз смертный приговор, будет назван судом убийц!».
— В синедрионах не заседали люди бездетные и жестокосердные!
— Кто сеет ненависть, пожнет скорбь!
Эти восклицания и множество им подобных раздавались им кучки людей, столпившихся у алтаря. Там раздавались голоса, поднимались лица, блестели разгоревшиеся глаза, а разгоряченные руки бросали раввину и всему собранию вызывающие, дерзкие угрозы.
Тодрос не отвечал уже. Он совершенно окаменел. Он стоял с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами, у него был вид человека, переставшего понимать то, что делается вокруг него.
Но из толпы выскочил и стал перед решеткой прямо против взбунтовавшейся кучки людей меламед. Весь, дрожа, разъяренный, он распростер свои неуклюжие руки, словно желая заслонить ими стоявшего на возвышении учителя, и крикнул:
— Горе! Горе! Горе наглецам, не отдающим должного почтения тому, кто занят служением миру!
Элиазар ответил:
— Между нами и господом нашим не должно быть никакой стены! Мы назначили из своей среды таких людей, которые должны изучать закон и объяснять его незнающим. Но мы не сказали им: отдаем вам в неволю души наши! Каждый сын Израиля имеет право искать господа в сердце своем и понимать слова его согласно собственному разуму!
Другие воскликнули:
— Нет среди Израиля высшего и низшего. Мы все братья, равные перед господом, творцом нашим, и никому не дано права заковывать в цепи разум наш и волю.
— Ложные мудрецы погубили нас, ибо они создали рознь между Израилем и другими народами, и мы теперь, как узники в темнице, которых никто не навещает…
— Но приближается час, когда Израиль тряхнет своими цепями, и упадут с высоты души, гордые и слепые, а души, заключенные в тюрьмах, выйдут на свободу…
Тут Исаак Тодрос медленным движением поднял обе руки и провел ими себе по лицу. Потом он снова оперся на решетку и, устремив глаза вверх, вздохнул из глубины души.
— Эн-Соф! — произнес он тяжелым, словно сонным шопотом.
Это было каббалистическое название бога, которое вихрем завертелось в эту минуту в его голове, охваченной глухим отчаянием. Но тотчас же, словно громкий протест против наслоений, нанесенных временем, словно выражение страстного желания вернуться к первоначальному источнику израильской веры, раздался возглас, вырвавшийся из нескольких десятков грудей:
— Иегова!
Меламед весь дрожал, как в лихорадке. Порывистым движением он обернулся к собранию и громким голосом, торопливо выкрикивая слова, стал взывать, чтобы оно выступило на защиту оскорбленного учителя и наказало наглецов. Но чем дольше и яростнее он говорил, тем больше и очевиднее становилось его изумление. Никто не пошевелился. Богачи и влиятельные члены общины сидели на своих местах, погруженные в глубокую задумчивость, закрыв лица руками или опустив глаза, а бедный народ стоял неподвижно, словно стена, и молчал как гроб. Какие-то люди быстро пробирались сквозь толпу и исчезали. О чем думали одни, почему молчали другие, отчего убегали и скрывались третьи, — кто отгадает? Кто разгадает все внутренние содрогания и колебания толпы — этой стихии, к которой можно применить, в несколько искаженной форме, слова поэта: «Волна, волна неверная, и все ж такая верная!»