Фрэнк Маккорт - Прах Энджелы. Воспоминания
Бывает, я стою один на вершине Карригоганела и слышу голоса норманских девушек, давным-давно живших в этих краях: они смеются и поют по-французски, и когда я пытаюсь их вообразить, я впадаю в искушение и забираюсь на самый верх замка, где однажды была башня, и там, на виду у всей Ирландии, даю волю рукам и орошаю весь Карригоганнел и поля окрест.
Священнику про такой грех я никогда рассказать не смогу. Забраться высоко-высоко и оскверниться на виду у всей Ирландии – это точно хуже, чем оскверниться в уединенном месте – одному, или с кем-то еще, или с каким-либо животным. А может, где-то на полях или на берегах Шеннона какой-нибудь мальчик или девочка-доярка посмотрели наверх и увидели, как я грешу; а если так, то я обречен на вечные муки, потому что священники всегда говорят, что всякий, кто соблазнит ребенка, с жерновом на шее будет ввергнут в море.
И все-таки, при мысли о том, что на меня кто-то смотрит, я снова распаляюсь. Нет, я не хочу, чтобы меня видел мальчик - тогда мне точно жернова не избежать; но если бы на меня уставилась доярка, она точно распалилась бы и дала волю рукам - хотя не знаю, как с девушками, ведь им руки-то приложить не к чему. Нет оснастки, как говаривал Мики Моллой.
Жаль, что нет уже того глухого старика-доминиканца - я бы рассказал ему про все, что натворил, - но он умер, и придется во всем исповедаться священнику, который будет вещать про мельничный жернов и муки, на которые я обречен.
«Обречен» - это у священников Лимерика любимое слово.
Я иду обратно по О’Коннел Авеню и по Баллинакурре, а у дверей домов на крыльце посыльные уже оставили молоко и хлеб, и наверняка большой беды не будет, если я одолжу буханку или бутылку, ведь я честно намерен вернуть ее, когда начну работать на почте. Я не краду, я беру в долг - а это не смертный грех. Кроме того, утром на крыше замка я совершил грех гораздо худший, чем кража хлеба и молока, а если ты раз согрешил, можно грешить и дальше, потому что так и эдак попадешь в ад. Один грех – навеки. Дюжина грехов – навеки.
Как сказала бы мама, все равно за что повесят – за овцу или ягненка. Я выпиваю поллитра молока и оставляю бутылку на крыльце, чтобы молочника никто не винил. Молочники мне нравятся: один из них дал мне два разбитых яйца, которые я сырыми и проглотил - со скорлупой, целиком. Он сказал, что я стану самым сильным, если буду каждый день съедать только два яйца и выпивать пинту портера. Все, что надобно - в яйце, а все радости – в пинте.
Одним доставляют хлеб попроще, другим – лучших сортов, который стоит подороже – такой-то я и беру. Мне жаль богачей, которые утром встанут, подойдут к двери и никакого хлеба там не найдут, но я не могу позволить себе умереть с голоду. Если я совсем оголодаю, у меня не будет сил развозить телеграммы, а значит, не будет и денег, чтобы вернуть все это молоко и хлеб, и я не накоплю на билет в Америку, а если я в Америку не уеду, лучше сразу в Шенноне утопиться. Всего через несколько недель я получу на почте первую зарплату, а до тех пор эти богачи явно в голодный обморок не упадут. В крайнем случае, отправят горничную купить еще. В этом разница между богатыми и бедными: бедные не могут никого послать, чтобы купили еще, потому что у них денег нет, а кабы и были, нету горничной, которую можно послать. Горничных как раз мне и надо остерегаться. Когда одалживаешь молоко и хлеб, надо действовать острожно: горничные вертятся у парадной двери и полируют ручки, кольца и почтовые ящики; если они меня заметят, тут же к хозяйке бросятся, крик поднимут: о мадам, мадам, тот шалопай, вон тама, он ваше молоко пьет и хлеб трескает.
«Вон тама». Горничные так говорят, потому что все они из деревни, маллингарские телки, как говорит дядя Пэдди Клохесси, жадины-говядины до самых пят, и даже пар над мочой для тебя пожалеют.
Я приношу хлеб домой, и Аббат, хотя удивлен, не спрашивает: где ты его взял? Потому что его роняли на голову, а это вышибает из людей любопытство. Он просто смотрит на меня большими глазами – зрачки у него голубые посередине, а по краям желтые, - с хлюпаньем пьет чай из большой треснувшей кружки, которая досталась ему от матери. Это моя чашка, говорит он мне, из ней не пей.
«Из ней не пей». Вот так выражаются в трущобах Лимерика, и папу это всегда беспокоило. Я не хочу, говорил он, чтобы мои сыновья, из-за того, что выросли переулках Лимерика, повторяли: «пей из ней». Так говорит простой люд, низший класс. Говорите: «пить из нее», как следует.
А мама говорила: как изволишь, но мы живем в этой дыре, а ты не трудишься вытащить нас из ней.
В садах за Баллинакуррой я набираю яблок. Если, перебравшись через ограду, я вижу собаку, то иду дальше, потому что как Пэдди Клохесси общаться с ними не умею. Фермеры бросаются вслед за мной, но в резиновых сапогах им угнаться за мной трудно, и на велосипеде не догнать - ведь перебираться с ним через ограды они не могут.
Аббат знает, откуда у меня яблоки. Если ты вырос в переулках Лимерика, рано или поздно тебе придется ограбить сад. Пускай тебя тошнит от яблок, все равно придется - иначе твои приятели обзовут тебя неженкой.
Я всегда предлагаю Аббату яблоко, но он не ест, потому что зубов у него мало – лишь пять осталось, и он не рискует оставить один из них в яблоке. Я режу яблоко на дольки, а он все равно отказывается, потому что яблоко, считает он, так не едят. Я говорю ему: ты ведь хлеб, когда ешь, сперва режешь? А он отвечает: яблоки - это яблоки, а хлеб - это хлеб.
Вот так говорят люди, которых роняли на голову.
Майкл снова приносит теплый чай в молочной бутылке и два куска жареного хлеба. Я заявляю ему, что мне все это больше не нужно. Скажи маме, что я сам о себе забочусь, и спасибо, не надо мне ни чая, ни хлеба. Майкл в восторге, потому что я угощаю его яблоком, и я говорю ему: приходи послезавтра, еще тебе дам. Он больше не спрашивает, вернусь ли я в дом Ламана Гриффина, и я рад, что он больше не плачет.
На рынок в Айриштауне по субботам съезжаются фермеры и привозят овощи, куриц, яйца и масло. Я прихожу туда пораньше, помогаю разгружать тележки или машины и получаю за это несколько пенни. В конце дня мне отдают овощи, какие сбыть не удалось - раздавленные, побитые или местами подгнившие. Одна фермерша всегда отдает мне треснувшие яйца и говорит: ты их завтра зажарь, как придешь после мессы в состоянии благодати - ежели съешь их с грехом на душе, они прилипнут к кишкам, ей-же-ей прилипнут.
Фермерши, что с них взять - так они говорят.
Теперь я сам все равно что нищий, стою у дверей закусочной и жду, что мне дадут остатки пережаренной картошки или плавающие в жире кусочки рыбы. Продавцы, когда спешат закрыть магазин, дают мне картошку и лист газеты, в который можно ее завернуть.
Мне нравится газета «Новости мира». В Ирландии она запрещена, но ее тайком привозят из Англии, потому что в ней печатают скандальные фотографии девушек в купальниках, едва ли что прикрывающих. А еще, там пишут о людях, которые совершают самые разные грехи, каких в Лимерике нету - разводятся, прелюбодействуют.
«Прелюбодействуют». Я пока так и не выяснил, что значит это слово, надо в библиотеке посмотреть. Я уверен, что это хуже, чем просто скверные мысли, слова и поступки, как говорят преподаватели.
Я приношу картошку домой и ложусь, как Аббат, в постель. Он сидит, поедает с листов «Лимерик Лидер» картошку и напевает The Road To Rasheen, если выпил перед тем несколько пинт. Я ем картошку. Облизываю «Новости мира». Облизываю статьи о людях, которые вытворяли нечто скандальное. Облизываю девушек в купальниках, и когда облизывать больше нечего, смотрю на девушек, а потом Аббат выключает свет, а я под одеялом совершаю смертный грех.
Когда мне вздумается, я могу пойти в библиотеку и взять книги по маминому читательскому билету или билету Ламана Гриффина. Никто ничего не узнает, потому что Ламан слишком ленивый и с постели в субботу не встанет, а маме так стыдно за свою одежду, что она и близко к библиотеке не подойдет.
Мисс О’Риордан улыбается. «Жития святых» ждут тебя, Фрэнк. Много много томов. Батлер, О’Хэнлон, Баринг-Гулд. Я рассказала про тебя начальнице библиотеки, и ей так все это понравилось, что она готова выдать тебе твой личный взрослый билет. Чудесно, правда?
Спасибо, мисс О’Риордан.
Я читаю про св. Бригиту, деву, первое февраля. Она была столь прекрасна, что воздыхателям со всей Ирландии не терпелось жениться на ней, а отец хотел выдать ее за какого-нибудь вельможу. Она же сама замуж не хотела вовсе и молила Бога о помощи, и Он соделал так, что глаз вытек у нее из глазницы и пролился на щеку, и взирая на такое уродство, мужи ирландские передумали.
А еще есть св. Вильгефорта, дева и мученица, двадцатое июля. У ее матери родилось сразу девять детей, четыре двойняшки и особняком - Вильгефорта, и все они стали мученицами за веру. Вильгефорта славилась красотой, и отец хотел выдать ее за короля Сицилии. Вильгефорта взмолилась о помощи, и Господь отрастил у нее на лице бороду и усы, от чего король Сицилии передумал, но отец впал в такую ярость, что распял ее с бородой и усами вместе.