Родольф Тёпфер - Наследство
– Ты превосходно проповедуешь, но проповедь твоя глупа! Твои идеи не новы, и они хороши только в романах: в жизни они не пригодны. Но, если ты и вправду захочешь совершить подобную глупость, то знай: ты поделишься своим богатством, но не моим. Не для того я копил его, хранил, умножал, чтобы оно попало в руки гризетки и стало достоянием ничтожных людей, с которыми ты собираешься меня породнить и тем самым привести в упадок наш род».
Это были не те речи, которые могли бы заставить меня одуматься, и я тотчас принял решение.
«Сейчас, крестный, я еще не помышляю о браке, но я хочу иметь право жениться когда и на ком мне будет угодно, хотя бы и на этой девушке, которую вы клеймите позором, не зная ее. В таком случае будет справедливо, если я откажусь от всяких притязаний на ваше наследство. Возьмите назад свое завещание и верните мне свободу располагать собою. Но не будем сердиться друг на друга. Что касается вас, крестный, то клянусь вам, вы мне будете еще дороже, когда я перестану видеть в вас пристрастного судью, вершителя моей судьбы, и мне не придется больше утомлять себя, подлаживаясь к вам и соглашаясь с вашими мнениями, которые я не разделяю, – одним словом, когда я останусь только любящим племянником, а не наследником, который вас боится, но не слушается».
Пока я так говорил, лицо крестного выражало досаду, возмущение и горечь. Его планы были расстроены, воля нарушена, благодеяния отвергнуты – все это приводило его в гнев и волнение, и он то краснел, то бледнел.
«Ах вот ты чего захотел? – взорвался он наконец, – Моя добро га тебя утомляет, моя опека тебя тяготит. Ты захотел по дружески послать к черту все мои советы, заботы, благодеяния. Отлично, я тебя понял!… Но, сударь, вам придется лишиться не только моего расположения, но и моего имущества, ни то, ни другое больше вам не принадлежит, и нас с вами ничто больше не связывает. Низко кланяюсь!»
Он ушел. Я проводил его до двери и вернулся.
IV
Ты спишь, читатель? Что ты думаешь о моем поступке? С кем ты согласен: со мною, или с моим крестным? Я тебе скажу, с кем.
Полагаю, что смогу это сказать при условии, что ты мне сообщишь, сколько тебе лет, мужчина ты или женщина, юноша или девушка, и какое положение ты занимаешь в обществе.
Мне бы только узнать, что ты молод, и я тотчас представлю себе, что ты держишь мою сторону; но, признаться, мне это кажется не потому, что я считаю свой поступок осмотрительным или разумным, о нет, напротив! Однако я верю, что пока годы не остудили юный жар в твоем сердце и не научили твой ум холодным расчетам, ты будешь склонен прощать неосмотрительное великодушие и неосторожную честность. Юный друг мой – кто бы ты ни был, юноша или девушка, – если я ошибаюсь в тебе, не разубеждай меня: мое заблуждение мне мило; но, если моя догадка верна, я тоже не стану тебя уверять, что ты заблуждаешься. Скоро ты и сам сделаешься осмотрительным, сам научишься благоразумию; скоро твои остывшие страсти перестанут воодушевлять твои благородные чувства и уступят место серьезным урокам здравого смысла, расчета и предрассудков.
Если ты стар, читатель, и с невольной печалью внимаешь лишь голосу разума, но в сердце твоем – некогда столь великодушном и пылком – еще сохранились прежние Чувства, тогда, – о я в этом уверен, – ты слегка пожуришь меня за безрассудство, но все же протянешь мне свою дрожащую руку. Ты улыбнешься мне и, вопреки здравому смыслу, согласишься со мной, я это вижу по твоему взгляду, и мне будет наградой твое уважение. Добрый старик, я знаю тебя, ты прочтешь эти строки… Осуждай же смело меня: я читаю на твоем серьезном лице скорее сочувствие, чем укоризну, скорее одобрение, чем порицание.
Но если холод позднего возраста соединился в тебе с себялюбием, скупостью и предрассудками; если ты всю свою жизнь занимался расчетами, строя планы на будущее; если ты всегда предпочитал спокойное благополучие опасным случайностям неосмотрительного великодушия; если ты никогда в порыве страстного чувства не сбрасывал лживую маску… о тогда, благоразумный старик, ты без сомнения примешь сторону крестного и осудишь того, кто отказался от наследства; особенно строго ты осудишь его за то, что он пренебрег своим положением и готов отречься от него ради девушки, у которой нет ничего, кроме красоты и невинности.
Что касается меня, то я сразу возликовал, избавившись от своего тяжкого ига, и с легким сердцем вернулся в свою комнату. Размышляя о причинах, внушивших мне сопротивление моему крестному, я не только остался доволен собой, но, признаюсь, даже возгордился. Хоть у меня еще не было определенных намерений относительно девушки, которую я взял под защиту, я хвалил себя за то, что имел мужество с таким жаром заступиться за нее, словно и в самом деле имел на это какие-то права. Но меня волновали и другие чувства: я разорвал мои цепи, отныне судьба моя принадлежит всецело мне, я получил свободу, а завоеванная свобода так опьяняет!… Мое небольшое состояние, на которое я всегда смотрел лишь как на временный источник благополучия, сразу приобрело в моих глазах особую ценность: оно стало для меня единственным настоящим богатством, и с этой минуты я начал им дорожить. Я мог распоряжаться им по своей прихоти, разделить его, с кем хотел; в моих интересах было его приумножить и, вопреки полной беспечности, в какой я был воспитан, во мне шевельнулись кое-какие честолюбивые мысли, и я без отвращения стал подумывать о возможной деятельности и даже, в случае необходимости – о работе. Невольно повинуясь инстинкту собственности, разбуженному во мне этими мыслями, я поставил на место каминные щипцы, привел в порядок коробку с бритвенными принадлежностями и, заботливо оглядев обстановку моей комнаты, по-новому оценил каждую находившуюся в ней вещь. Внезапно возникшее влечение к своему домашнему очагу заставило меня иными глазами посмотреть и на моего слугу Жака: я решил заняться его воспитанием и постараться привязать его к себе. Впервые рассмотрев в новом свете мои средства к существованию, я подумал, что надо как можно скорее окружить себя тем довольством, какое мне раньше виделось лишь в далеком будущем – после кончины дяди. Столь непривычные думы навеяли на меня тоску по семейному уюту; время от времени я обращался мыслью к спутнице жизни, которая скрасила бы мое одиночество, и передо мной вставал образ юной незнакомки, встреченной мной накануне. И, наконец, – как это часто бывает, когда важные следствия имеют смехотворные причины, – мое новое положение больше всего восхитило меня тем, что мне не надобно было в тот вечер присутствовать на чаепитии у г-жи де Люз.
Затем я погрузился в глубоко философические размышления, ибо людям свойственно выражать в ферме общих правил собственные выводы из уроков личного опыта.
Ах, кто бы ты ни был, как мне жаль тебя, если судьба твоя зависит от наследства! Если твой благодетель не торопится умереть, ты рискуешь загубить свои лучшие годы в бесплодном томительном ожидании; если тебе не терпится поскорее насладиться жизнью и ты желаешь смерти своему родственнику, даже когда осыпаешь его ласками, – ты чудовище! И к чему это ведет? К тому, чтоб под лицемерной личиной подавлять свои истинные чувства, жертвовать своими склонностями, собственным мнением, иногда даже – и порядочностью. Нет, нет, не нужно наследства! Лучше работать, лучше нуждаться, но быть свободным, ни от кого не зависеть, быть самому себе господином, быть господином своего сердца… отдать его той, кого любишь, а не той, кого тебе навязывают в жены; отдать его чистой, скромной, простой девушке, и она воздаст тебе нежной и преданной любовью за то, что ради нее ты поступился завидным положением; отдать свое сердце ей, а не девице, обязанной тебе не многим, но требующей от тебя многого; девице, которая ищет не столько супруга, сколько положения в обществе; девице, которая дорожит больше приличиями, чем привязанностью, и чье сердце тебе беспрестанно придется оспаривать у тщеславия, развлечений и опасностей высшею света… «Милое дитя! – воскликнул я в упоении от собственных мыслей, – я видел, как ты кротка и боязлива, как хороша в своей непорочной красе! Я держал тебя в объятиях – восхищенный, полный благоговения и нежности. Так неужели я не посмею искать подле тебя счастье, всю прелесть которого ты первая предо мной приоткрыла».
Так любовь, задетая оскорбительными нападками крестного, возрождалась в моем сердце, сливаясь с чистым пламенем благородных, сильных, искренних чувств, чуждых корысти и расчета.
Этот душевный подъем постепенно сменился любопытством: мне захотелось узнать, не слишком ли воспитание и образ жизни моей избранницы расходятся с моим желанием предложить ей руку. Я стал припоминать различные подробности, раньше мной не замеченные, но из которых я теперь старался сделать выводы. Чаще всего мне приходили на ум ее нежные белые руки, явно незнакомые с грубой черной работой. Я с удовольствием вспоминал, как непосильна была для ее хрупких плеч наша общая работа в цепи, свалившая ее в конце концов с ног; и я понял, что эта девушка, неспособная вынести тяжелый изнурительный труд, привыкла к тихой и спокойной жизни. Хоть я не очень-то хорошо разбирался в тонкостях дамского туалета, но мне показалось, что одежда ее отличалась изящной и милой простотой; особенное значение я придал впечатлению, произведенному на меня ее красивыми ножками, обутыми с некоторой изысканностью в серые прюнелевые полуботинки со шнуровкою сбоку. В своем воображении я перенесся в ее жилище; вновь окинув взглядом все уголки ее комнаты, я вспомнил отдельные дорогие предметы обстановки и нашел в них следы былого достатка, а также свидетельство известной утонченности вкуса. Заметив брошенную в кресле черную шелковую мантилью, отороченную черным же мехом, и догадавшись, что она принадлежит матери, я составил себе представление о благородном облике и простой манере одеваться этой почтенной женщины. Особенно приятно было мне припомнить, что рассеянно взглянув на стол во время поисков уксуса, я увидел среди разбросанных листов бумаги несколько книг в аккуратных переплетах. Одна из них, раскрытая на первой странице, оказалась поэмой английского поэта Томсона «Времена года»[5]. Все эти приметы в сочетании с голосом, тоном, манерами и, главное, с робкой сдержанностью молодой девушки помогли мне дорисовать неполный портрет, оставшийся у меня в памяти; довольный тем, что он отвечает всем требованиям моего воспитания, моих вкусов и аристократических привычек, ставших для меня второю натурой, я почувствовал, что люблю незнакомку во сто крат сильнее прежнего. Мне страстно захотелось увидеть ее, и я с тоской поглядывал на часовую стрелку, не решаясь явиться к ней в столь позднее время. Но вдруг я встал и вышел.