Анатоль Франс - Под городскими вязами
И он начал развивать свою мысль.
Монсиньор слушал его с восторженным видом. А аббат Лантень без конца извлекал из неиссякаемого источника своей памяти тексты, относящиеся к обряду очищения храмов, примеры, доводы, толкования.
— От Иоанна, глава десятая, стих двадцать второй… Римский архиерейский обрядник… Бэда Достопочтенный, Бароний…
Он проговорил добрых три четверти часа, а затем кардинал-архиепископ добавил:
— Надо вам сказать, что удавленник был найден в тамбуре боковой двери, справа от алтаря.
— А внутренняя дверь тамбура была закрыта? — спросил аббат Лантень.
— Гм, гм! Не то, чтобы открыта,— ответил монсиньор,— но и не совсем закрыта.
— Приотворена, монсиньор?
— Вот именно! Приотворена.
— А удавленник, монсиньор, был в самом тамбуре? Необходимо установить этот очень существенный пункт. Вы, монсиньор, понимаете все его значение.
— Ну, конечно, господин Лантень… Господин де Гуле, кажется, одна рука удавленника высунулась из-за двери в самый храм?
Господин де Гуле покраснел и пробормотал в ответ что-то невнятное.
— Мне помнится,— сказал монсиньор,— рука высунулась, во всяком случае часть руки.
Аббат Лантень пришел к выводу, что церковь св. Экзюпера была осквернена. Он привел подобные же примеры и рассказал, как поступили после вероломного убийства монсиньора архиепископа парижского {16} в церкви Сент-Этьен-дю-Мон. Он спустился в глубь веков, проследил эпоху революции, когда храмы были превращены в склады оружия, вспомнил Фому Бекета {17} и нечестивого Гелиодора {18}.
— Какие познания! Какая замечательная ученость! — сказал монсиньор.
Он встал и протянул аббату руку для поцелуя.
— Вы оказали мне неоценимую услугу, аббат Лантень. Поверьте, я очень высоко ставлю вашу ученость. Примите мое пастырское благословение. Прощайте.
И аббат Лантень, отпущенный ни с чем, спохватился, что он не успел вымолвить ни слова о важном деле, ради которого пришел. Но он был так полон отзвуком собственных речей, так горд своей ученостью и умом, так польщен, что, спускаясь по парадной лестнице, продолжал сам с собой рассуждать об удавленнике и доказывать необходимость неотложного очищения приходской церкви. И по дороге он размышлял все о том же.
Идя по кривой улице Тентельри, он повстречал настоятеля церкви св. Экзюпера, почтенного аббата Лапрюна, который, стоя перед лавкой бочара Ланфана, рассматривал пробки, у него прокисало вино, и он приписывал такую напасть тому, что бутылки были плохо закупорены.
— Какая жалость! — бормотал он,— какая жалость!
— Ну что, как ваш удавленник? — спросил аббат Лантень.
При этом вопросе достойный настоятель церкви св. Экзюпера вытаращил глаза и с удивлением спросил:
— Какой удавленник?
— Да ваш удавленник, тот несчастный самоубийца, которого вы нашли сегодня утром у себя в церкви, в тамбуре.
Кюре Лапрюн отшатнулся в испуге, не понимая после того, что услышал, кто из них двух рехнулся — он или аббат Лантень. Он ответил, что не находил никакого удавленника.
— Как! — воскликнул аббат Лантень, в свою очередь удивившись,— разве не нашли нынче утром человека, повесившегося в тамбуре в правом притворе?
Кюре Лапрюн в знак отрицания два раза решительно мотнул головой, и на лице его отразилась святая правда.
Теперь уже аббат Лантень походил на человека, у которого кружится голова.
— Но ведь мне только сейчас кардинал-архиепископ сам сказал, что у вас в церкви нашли удавленника!
— Ах! — ответил аббат Лапрюн, сразу успокоившись,— монсиньор изволил шутить. Он большой охотник до шуток; он знает в них толк, но умеет держаться в границах приличия. Он так остроумен!
Но аббат Лантень, подняв к небу пылающий мрачным огнем взор, воскликнул:
— Архиепископ обманул меня! Неужели же этот человек говорит правду только на ступенях алтаря, когда, держа в руках святые дары, возглашает: «Domine, non sum dignus!» [8]
VI
С тех пор как генерал Картье де Шальмо потерял охоту к верховой езде и стал домоседом, он завел фишки на всю свою дивизию и разложил их по картонным коробочкам, которые каждое утро расставлял у себя на письменном столе, а по вечерам убирал на простые деревянные полки над своей железной койкой. Он вел счет своим фишкам с педантичной аккуратностью и радовался на их образцовый порядок. Каждая фишка изображала человека.
Вид, который приобрели теперь его офицеры, унтер-офицеры и солдаты, удовлетворял его врожденную любовь к аккуратности и соответствовал его миропониманию. Картье де Шальмо всегда был на хорошем счету. Генерал Паруа {19}, под началом которого он служил, сказал: «У капитана де Шальмо способности повиноваться и приказывать уравновешивают одна другую. Редкое и драгоценное качество, отличающее подлинного военного».
Картье де Шальмо всегда был человеком долга. Он был добросовестен и застенчив, обладал прекрасным почерком и теперь, наконец, нашел систему, соответствующую его способностям, и применял ее с непреклонной строгостью, командуя своей картонной дивизией.
Встав сегодня, как обычно, в пять часов утра, он после обливания сел за письменный стол, и, меж тем как солнце с величавой медлительностью вставало над вязами архиепископского сада, генерал командовал маневрами, передвигая свои картонные фишки, обозначавшие живых людей и в его глазах ничем от них не отличавшиеся, ибо он весьма почитал всякого рода значки.
Генерал уже три часа трудился над своими фишками, напрягая чело и мысли, столь же бледные и печальные, как и самые фишки, когда слуга доложил ему о приходе аббата де Лалонда. Тогда он снял очки, протер покрасневшие от напряжения глаза, встал и повернулся к двери. На его лице, когда-то красивом и до старости сохранившем определенность черт, появилось что-то вроде улыбки. Он протянул входившему гостю свою широкую руку, с почти гладкой ладонью, и отрывистым и невнятным голосом, что одновременно указывало на его застенчивость как человека и на его непогрешимость как командира, поздоровался с входившим.
— Как поживаете, дорогой аббат? Очень рад вас видеть.
И он пододвинул ему один из двух стульев, обитых волосяной материей, которые составляли вместе с письменным столом и койкой скудную обстановку его чистой и светлой спальни.
Аббат сел. Это был удивительно живой старичок. На его морщинистом лице, напоминавшем выщербленный кирпич, драгоценными камнями сияли голубые детские глаза.
Минутку они, ничего не говоря, любовно смотрели друг на друга. Они были давнишними друзьями, товарищами по военной службе. Аббат де Лалонд, ныне священник в женской общине, раньше был полковым священником в том же гвардейском полку, которым в 1870 году командовал Картье де Шальмо; полк этот входил в N-скую дивизию и вместе со всей армией Базена {20} был окружен под Мецем.
Эти эпические и печальные дни оба друга вспоминали всякий раз, как они виделись, и всякий раз они говорили одни и те же слова.
На сей раз первым заговорил аббат:
— Помните, генерал, как мы тогда стояли под Мецем, без медикаментов, без фуража, без соли?..
Аббат Лалонд был самым непритязательным человеком в мире. Он едва ли даже ощущал недостаток в соли, но он очень страдал оттого, что не мог раздавать соль солдатам, как он раздавал им табак, в старательно свернутых пакетиках, и ему вспоминалось это тяжелое лишение.
— Ах, генерал, соли нехватало!
Генерал Картье де Шальмо ответил:
— До некоторой степени этот недостаток восполняли, примешивая к пище порох.
— Что ни говорите,— продолжал аббат де Лалонд,— а война ужасная вещь.
Этот бесхитростный друг солдат говорил так в простоте душевной. Но генерал не был согласен с осуждением войны.
— Позвольте, дорогой аббат! Война, конечно, жестокая необходимость, но на войне офицеру и солдату представляется случай проявить высочайшую доблесть. Не будь войны, никто бы не знал, что нет предела людскому терпению и мужеству.
И он прибавил со всей серьезностью:
— Библия установила законность войны, и вы лучше моего знаете, что бог назван в ней Саваофом, то есть богом воинств.
Аббат улыбнулся с простодушным лукавством, сверкнув тремя белыми, хотя и последними, зубами.
— Ну, я по-еврейски не понимаю… А у бога есть столько других более прекрасных имен, так что я, пожалуй, как-нибудь обойдусь и без этого имени… Увы, генерал, что за армия погибла под командованием этого несчастного маршала!..
При этих словах генерал Картье де Шальмо в сотый раз повторил одно и то же:
— Маршал Базен… Поймите же! Несоблюдение устава касательно места военных действий; нерешительность в командовании, достойная порицания; колебания в виду неприятеля,— а в виду неприятеля колебания недопустимы; капитуляция в открытом поле… Он заслужил свою участь. А потом, нужен был козел отпущения.