Жюль Ромэн - Силы Парижа
Верхняя душа чувствует, что центр тяжести поднимается у нее и подступает к горлу, как истерический клубок. Она задыхается, качается, опрокидывается; она подобна ледяной горе с подтаявшим, основанием, которая переворачивает и падает вершиной в воду.
Зал выросУ зала нет полного сознания своего тела. Публика больших театров с удовольствием наблюдает себя. Между моментами внутренней жизни и экзальтации она разглядывает свои формы, радуясь тому, что заключает в себе красивых и богато одетых женщин.
Комической Опере очень хотелось бы восхищаться собою. Публика лож и галерей вооружена биноклями, которые кажутся началом тоннелей сквозь косное пространство. Иногда кто-нибудь из публики первых рядов кресел встает и всматривается в группы, подобно волне, взметнувшейся над морем, чтобы видеть море.
Но слишком узкий и слишком высокий зал стеснен своей архитектурой. Душа получает единство, только обратившись лицом к сцене; когда она пытается повернуть голову и посмотреть на себя, как цветок ириса, стебель ломается.
Затем зал слушает пьесу. Для доставления ему полного наслаждения театру лучше показывать не новые вещи. Зал ненавидит инициативу. Музыка, приводившая в восторг прежние массы зрителей, дает ему счастливую уверенность, что существование его солидно. У него почти есть традиция и предки, вера и долг; он происходит от тех аудиторий, которые некогда волновала эта же опера. И так же как ее, несомненно, будут ставить еще долго, то у зала возникает не только иллюзия, что он жил раньше, но и надежда, что он не умрет окончательно. Музыка — сознание. Когда тело разложится, сознание будет продолжать жить; залу известно это; сознание создаст другие тела, расклеив афиши по стенам города.
Чтобы зал не замечал своей собственной дряхлой души, чтобы он воображал, что душою его является то, что поет и сверкает в его глубине, — ему нужно видеть какую-нибудь любовную историю, легкую, пламенную, местами омраченную, которая происходила некогда в стране, где одевались в благородные цвета.
По мере того, как растет его уверенность в истинности драмы, зал перестает верить о реальность внешнего мира. Ему кажется, что все действия на сцене естественно рождаются из него. Он не предвидит всех их; страх перед неожиданным даже доставляет ему наслаждение. Но это только игра. Они выходят из него, как на логовища, а он нарочно не смотрит на них в этот момент, чтобы спросить себя затем с радостным любопытством, откуда они появились и в чем их тайна.
А между тем, нет вещей более реальных, чем эти действия. За ними, за сценою, за стенами, — небытие. Есть лишь одно существо, создающее себе видения, — создающее целый мир, залитый солнцем, ритмический, где люди поют, где стихии, проносясь, превращаются в гармонический рокот.
V
ЛЕТУЧИЕ ОБРАЗОВАНИЯ
Стальной круг
Вся жизнь его — напряжение. И хотя она длится лишь две или три минуты, она успевает стать законченной. Она начинается с обыкновенного ритма, достигает головокружительной скорости, затем снова делается спокойной. Она имеет форму круговой волны, и пароксизм, охватывающий ее, сам обладает гармоничностью.
Люди поспешно садятся верхом на колеса, схватывают рукоятки руля, приставляют к педалям впадины своих подошв и ожидают, изогнув спину и застыв в напряженной позе. Посередине круга кто-то свищет. Играет орган. Все тела немного приподымаются над седлами, повисают всей своей тяжестью на педалях, которые с одинаковой скоростью начинают описывать обороты вокруг ступиц. Манеж торжествует над своей массой. Колеса движутся по рельсу все быстрее; трение железа о железо похоже на резкий шум потока подо льдом.
Сначала манежу приходится тяжело; сопротивление материи беспокоит его; он чувствует, что ему необходимо затрачивать непрерывное усилие, и что, стоит ему на минуту ослабить его, бег почти тотчас же прекратится. Манеж надрывается, тела переваливаются с боку на бок, качаются, как шатуны паровых машин. Как ни гладки металл колес и металл рельса, нужно, чтобы они зацеплялись один о другой, чтобы каждая малейшая шероховатость каждого колеса находила шероховатость рельса, ухватывалась за нее, всаживала в нее кусочек энергии.
Затем манеж исполняется уверенностью в победе. У него есть уже прошлое, которое толкает его. Но он продолжает трудиться. Опускание педалей вниз утоляет мускулы; подъем возбуждает их; вращение колес вселяет в мозг желание идти быстрее. Манеж сознает, что его столь краткая жизнь подчинена долгу развивать каждую секунду максимальную возможную для нее скорость, сплетая вместе свое напряжение и свою инерцию. Идеалом было бы совершить оборот в одно мгновение ока; бог кажется ему круглым животным, которое вращалось бы так быстро, что каждая из его точек всегда находилась бы на одном и том же месте, а также на месте всех других точек.
Кто-то снова свищет. Манеж очень желал бы не слышать. Но он повинуется и не напрягает больше своих сил. Он расходует накопленную энергию; он старится; колеса не зацепляют больше за рельс. Орган, ритм которого остается неизменным, напоминает о только что прошедшей юности. Колеса скрипят. Тела поникают. Манеж умирает.
Толпа в кинематографе
Свет гаснет. Группа испускает легкий крик, тотчас же подавляемый ею. Это зачатки пронзительного вопля, который в течение веков умирающие толпы бросали в ночь. Людская толпа принадлежит к числу существ, которые любят день. Эта разновидность рождена усилием и изменением света. Но кинематографическая ночь не продолжительна. Группа успевает только почувствовать грозящую ей смерть и наслаждается возможностью безопасно поиграть с нею, подобно тем пловцам, которые погружают голову в воду и держат ее там, крепко зажав веки, губы и зубы, чтобы испытать стеснение, потом давление, потом удушье, и чтобы в заключении вдруг спасти свою жизнь.
Резкий круг освещает стену в глубине. Зал вскрикивает: «Ах!» Этим притворно изумленным криком новорожденного он празднует воскресение, в котором он был уверен.
Сновидение толпы начинается. Она спит; глаза ее больше не видят ее; она больше не сознает своего тела. В ней только быстрая смена картин, скольжение и шелест снов. Она не знает больше, что она является неподвижной группой в большой четырехугольной комнате, изрезанной параллельными бороздами, словно пашня. Все ее внутреннее существо трепещет на экране. Видения, напоминающие жизнь, с качающимся перед ними туманом. Предметы выглядят иначе, чем в действительной жизни. Они изменили цвета, размеры, жесты. Живые существа кажутся огромными, движения их торопливы. Время, управляющее этими ритмами, не то обыкновенное время, в котором живут большинство толп, когда они не грезят. Оно резво, капризно; оно подвыпило, оно беспрестанно подпрыгивает, оно отваживается иногда на огромный скачок, когда всего меньше можно ожидать его. Действия лишены логической последовательности. Причины сносят странные следствия, словно золотые яйца.
Это душа, живущая воспоминаниями и воображением. Это группа, вызывающая другие подобные ей группы, аудитории, шествия, сборища, улицы, армии. Ей кажется, что это она переживает все эти приключения, все эти катастрофы, все эти празднества. И в то время, как ее сонное тело ослабляет свои мускулы и расширяется во впадинах кресел, она преследует по крышам грабителей, встречает на краю тротуаров шествие какого-нибудь восточного повелителя или марширует по равнине со штыками и горнами.
Сборище у балагана
Перед балаганом стоит группа, которая хочет только, чтобы ей дали жить. Ее очертания делают ее похожей на лист кувшинки. Толпа, которой она загораживает дорогу, всячески старается разорвать ее. Но она сопротивляется, приклеившись к лестнице, ведущей на подмостки. Посередине масса ее не меняется. Обновляются одни только края. Она даже стремится расшириться влево.
На возвышающейся над нею сцене жестикулирует кучка клоунов, и какой-то человек держит речь. Это он создал группу. Еще совсем недавно улица проходила у подножия балагана, длинная, лишенная центра, в столь малой степени подчиненная какой-нибудь душе, что даже в самый краткий момент своей жизни она оставалась последовательностью.
Заиграл механический орган. Но звуки не взволновали толпу. До ее слуха долетало много других звуков.
Тогда, сделав знак органу замолчать, к краю подмостков подошел человек, поставив свою ногу на самую последнюю доску, так что носок его башмака торчал в воздухе. Он подмял руку, изогнув ее, протянул указательный палец, наклонил бюст и заговорил.
При первых его словах головы повернулись к нему. Но ни одно движение не изменило своего направления. Затем он почувствовал, что его голос находит отклик, что он погружается в толпу и дергает к себе по крайней мере две вереницы тел. «В заключение они разорвутся, — думал он; — более длинный конец повернет к моему балагану и смотается в клубок. Остальное пойдет само собой». И он смотрел, у какого места может произойти разрыв. И разрыв вдруг произошел между господином высокого роста, в цилиндре, и господином пониже, с толстым животом.