Стефан Цвейг - Принуждение
Проснувшись, он почувствовал себя свежее; за окном сияло ясное утро; южный ветер разогнал завесу мрака со всего окружающего, и над озером белою каймою заблестела цепь далеких гор. Фердинанд вскочил, еще во власти сна, и очнулся окончательно, лишь увидев завязанный мешок. Сразу все прежние мысли нахлынули на него, но при свете дня казались легкими.
«Зачем только я все уложил? — спросил он себя. — Зачем? Ведь я не собираюсь ехать. Весна приближается. Я хочу рисовать. Ведь это не к спеху. Он сам сказал, что дело терпит. Даже животное и то не торопится на бойню. Жена права: это преступление по отношению к ней, ко мне, ко всем. Что они могут со мной сделать? Несколько недель ареста, быть-может, если я опоздаю, но разве служба не та же тюрьма? Я не обладаю гражданским рвением, я считаю заслугой быть непослушным в это рабское время. Я и не думаю уезжать. Я остаюсь. Я напишу раньше ландшафт, где я был счастлив. И пока картина не будет висеть в рамке, я не пойду. Я не дам себя загнать, как корову. Мне некуда торопиться».
Он взял мешок, высоко поднял его и бросил в угол. Ему приятно было ощутить при этом свою энергию. Обновленная сила требовала проявления воли. Он вынул документ из бумажника, чтобы порвать его.
Но удивительно: военные слова снова, волшебным образом, обрели власть над ним. Он начал читать: «Вы приглашаетесь», — и у него захватило дух. Это было приказание, не допускавшее противоречий. Ноги подкашивались. Снова поднялось в нем это неведомое чувство. Руки дрожали. Сила улетучилась. Откуда-то повеяло холодом, как при сквозняке; родилось беспокойство, стальной механизм чужой воли снова пришел в движение, надсаживая все его нервы, отдаваясь во всем теле. Невольно он посмотрел на часы.
— Еще есть время, — пробормотал он, уже не понимая, к чему относятся эти слова, к утреннему ли поезду на границу, или к разрешенной себе отсрочке. Она уже владела им, эта таинственная, внутренняя тяга, подобная все уносящему отливу, овладела сильнее прежнего, грозя сломить последнее сопротивление; и вместе с тем он ощутил страх, какой-то беспомощный страх перед падением. Он знал: если его никто теперь не удержит, он погиб.
Он пробрался к двери жены и жадно прислушался. Ни малейшего движения. Робко постучал. Молчание. Осторожно надавил на ручку. Дверь была открыта, но комната пуста, пуста и неубранная постель. Он испугался. Тихо произнес ее имя, никто не отозвался; он повторил, обеспокоенный:
— Паула! — и потом громко, все громче, словно человек, подвергшийся нападению: — Паула! Паула! Паула!
Никто не шевелился. Он добрался до кухни. Она была пуста. Ужас растерянности наполнил его внутренней дрожью. Он поднялся в студию, не зная зачем: проститься или дать себя удержать. Но и тут никого не было, и даже верная собака куда-то пропала. Все покинули его. Снова яростно охватило его одиночество и сломило последние силы.
Он пошел обратно через пустой дом в свою комнату, схватил мешок. Он почувствовал какое-то облегчение, уступая принуждению. «Ее вина, — подумал он, — только ее. Зачем она ушла? Она должна была удержать меня, это был ее долг. Она могла меня спасти от меня самого, но не захотела. Она презирает меня. Ее любовь прошла. Она хочет, чтоб я пал, и я падаю. Кровь моя падет на ее голову. Ее вина, не моя! Ее!»
Еще раз, выходя из дому, он обернулся, не позовет ли кто-нибудь, не услышит ли он ласкового слова, не разобьет ли в нем кто кулаками эту железную машину покорности. Тишина. Никто не позвал. Никто не показался. Все покинули его, и он уже видел себя падающим в бездонную пропасть. И ему пришла мысль: не лучше ли сделать еще десять шагов к озеру и с моста броситься туда, где вечный мир.
Тяжкий бой часов раздался с церковной башни. С ясного неба, когда-то несказанно любимого, пал этот резкий призыв и поднял его, как ударом кнута. Осталось еще десять минут: поезд примчится, и все будет кончено, безвозвратно, навеки. Еще десять минут свободы. Но он уже не чувствовал себя свободным; как от погони, бросился он вперед; шатаясь, спотыкаясь, задыхаясь, бежал все быстрее и быстрее, пока почти у самого перрона не столкнулся с кем-то, стоящим у барьера. Он испугался. Мешок выскользнул из дрожащей руки. Перед ним стояла жена, бледная после бессонной ночи, устремив на него полный печали взор.
— Я знала, что ты придешь. Я знаю уже три дня. Но я и не думаю тебя покинуть. С раннего утра я здесь жду, — с первого поезда, и буду ждать до последнего. Пока я дышу, они тебя не возьмут. Фердинанд, опомнись! Ты ведь сам сказал, что есть еще время, почему же ты так спешишь?
Он робко посмотрел на нее.
— Потому что…обо мне уже дано знать… они меня ждут.
— Что ждет тебя? Рабство и, может быть, смерть, больше никто. Проснись, Фердинанд, ощути свою свободу! Никто не властен над тобой, никто не смеет тебе приказывать! Ты слышишь, свободен, свободен, свободен! Я тебе буду повторять это тысячи раз, каждый час, каждую минуту, пока ты этого не почувствуешь сам. Ты свободен, свободен, свободен!
— Пожалуйста, — сказал он тихо, так как два проходивших крестьянина с любопытством оглянулись, — не говори так громко. Люди уже обращают на нас внимание…
— Люди! Люди! — кричала она гневно. — Какое мне дело до них? Чем они мне помогут, если тебя убьют или ты притащишься инвалидом? Плевать мне на них, на их сострадание, на любовь и благодарность, — я хочу тебя видеть свободным, живым человеком. Свободным хочу тебя видеть, свободным, как подобает человеку, а не пушечным мясом…
— Паула! — он пытался успокоить обезумевшую женщину. Она оттолкнула его.
— Оставь меня со своим жалким глупым страхом. Я в свободной стране, я могу высказывать все, что думаю, я не раба и не отдам тебя в рабство. Фердинанд, если ты уедешь, я брошусь под паровоз…
— Паула! — Он схватил ее за руку. Но ее лицо омрачилось. — Нет, продолжала она, — я не хочу лгать. Может быть, и у меня не хватит смелости. Миллионы женщин не осмелились сделать то, что они обязаны были сделать, когда увозили их мужей и их сыновей. Что я стану делать, когда ты уедешь? Хныкать, реветь, бегать в церковь и просить бога, чтобы тебе досталась легкая служба. И я, может быть, буду даже осуждать тех, кто не пошел. Все возможно в наше время.
— Паула, — он сжал ее руки, — зачем ты причиняешь мне столько боли, когда тут ничего нельзя поделать?
— Ты хочешь, чтобы я тебе облегчила твой уход? Нет, пусть тебе будет тяжело, невыносимо тяжело, так тяжело, чтобы стало невмоготу. Вот я здесь стою: силой меня столкни, кулаками, растопчи ногами. Я тебя не отпущу!
Дали сигнал. Он встрепенулся, бледный, взволнованный; потянулся к мешку. Но она схватила мешок раньше него и стала поперек дороги.
— Отдай! — простонал он.
— Никогда! никогда! — кричала она, вступая с ним в борьбу.
Крестьяне собрались вокруг и хохотали. Посыпались вызывающие, насмешливые возгласы, дети бросили свои игры и прибежали посмотреть. Но они боролись из-за мешка со всей силой озлобления, точно их жизнь была поставлена на карту.
В этот миг раздался свисток паровоза. Он выпустил из рук мешок, побежал по направлению к поезду, безумно торопясь, не оглядываясь, спотыкаясь о рельсы, и бросился в вагон. Громкий смех поднялся вокруг, крестьяне шумно выражали свою радость. Крики: «Беги скорее, прыгай, прыгай, не то она тебя догонит!» провожали его, трескучий смех хлестал и вгонял в краску. Поезд умчался.
Она стояла, крепко сжимая мешок, осыпаемая насмешками, и пристально глядела вслед поезду, который ускоряя ход, быстро исчез из вида. Ни прощания, ни привета не дождалась она из окна вагона. Слезы хлынули из ее глаз и заволокли взоры.
* * *Он сидел, забившись в угол, не осмеливаясь даже бросить взгляда в окно быстро мчавшегося поезда. Там, за окном, пролетало, разорванное в клочья, все, что было ему дорого: домик на холме с его картинами, стол, стул и кровать, жена, собака, счастье многих и многих дней. И ландшафт, блестящей ширью которого наслаждался его взор, был отброшен назад, а с ним его свобода и вся его жизнь. Ему казалось, что нити жизни порваны: ничто не принадлежит ему, кроме этого белого листика, этого шуршащего в кармане листка, с которым вместе мчится он, гонимый велением злой судьбы.
Смутно и сбивчиво ощущал он все происходившее. кондуктор потребовал билет, но у него не оказалось; точно во сне назвал он нужную станцию, машинально пересел в другой поезд: внутренний механизм все совершал без его участия, и это уже не причиняло ему никакой боли. На щвейцарской границе потребовали его бумаги. Он предъявил: у него остался только этот ничтожный листок. Воспоминание о чем-то потерянном тихо шевельнулось в нем, и голос из глубины, точно в сновидении, шепнул: «Вернись! Ты еще свободен! Ты не обязан итти». Но механизм в крови, безмолвно, но властно подчинивший себе и нервы и тело, неумолимо толкал его вперед, повторяя: «Ты должен».