Иван Панаев - ОНАГР
- Мне нужна… не… небольшая сумма на полгода…
- Вы мне еще должны. Через месяц срок вашему заемному письму, - сказал ростовщик, понюхав из золотой табакерки.
- Я знаю… но я хотел просить вас отсрочить и переписать заемное письмо, вместе с теми, которые я хочу занять теперь.
- Нет, прежде старый долг отдайте.
- Я с большим бы удовольствием, но маменька мне тысяч пять пришлет только тогда, как продаст хлеб… а теперь… Я не знаю, будут ли у меня деньги через месяц.
- Мне-то что за дело, когда ваша маменька продаст хлеб? Зачем же вы занимали? Если вы через месяц не заплатите, я представлю заемное письмо ко взысканию.
- Помилуйте, Адам Иваныч! я, клянусь вам, веду свои дела аккуратно, только неурожай… У меня имение прекрасное: четыреста душ.
- Это имение вашей маменьки, а не ваше.
- Ей-богу, мое… все мое…
- У вас есть документы?
- Какие документы?
- На это имение, что оно принадлежит вам?
- Все бумаги в деревне у маменьки; я, если хотите, выпишу их.
- Зачем? Не беспокойтесь: у меня нет денет. Я не могу дать вам ни гроша.
У Онагра замерло сердце.
- Ради бота, Адам Иваныч, возьмите с меня какие. хотите проценты… Мне только на полгода: вы меня этим вполне обяжете; я… мне крайняя нужда…
- Извините, не могу…
Ростовщик подошел к двухтысячным канделябрам, стряхнул с них пыль своим носовым платком и потом обратился к Онагру:
- У вас нет залога?
- Нет.
- Кто же вам даст взаймы так?
- Отчего же? У меня есть дядя, у которого две тысячи восемьсот душ: я его единственный наследник, и маменька пишет, что копит мне деньги.
Ростовщик улыбнулся.
- Когда ваш дядюшка и ваша маменька скончаются, тогда я вам и дам взаймы.
Петр Александрыч несколько обиделся и хотел идти. Ростовщик остановил его.
- А сколько вам нужно?
Петр Александрыч встрепенулся.
- Две тысячи.
- Это много, не могу.
- Ну хоть полторы?
- И это много. Я, так и быть, на риск дам тысячу двести, не больше только, как на шесть месяцев…
- Честное слово, я еще, может быть, прежде срока отдам; я не знаю, как благодарить вас, любезный Адам Иваныч.
- Погодите: ведь я еще вам их не дал.
- Полноте шутить, Адам Иваныч.
- Вы у меня брали пятьсот рублей; процентов на них за полгода приписано триста рублей, да на эти триста за полгода сто двадцать пять рублей, всего вы мне Должны девятьсот двадцать пять рублей. Так?
- Так-с…
- Вы не можете мне заплатить теперь проценты?
- Теперь нет…
- Хорошо. Нечего с вами делать, я подожду еще полгода: на девятьсот двадцать пять рублей я менее семисот пятидесяти рублей взять не могу, как хотите.
- Я сказал, Адам Иваныч, возьмите какие хотите проценты.
- Менее я ни с кого не беру без залога. Тысяча шестьсот семьдесят пять рублей, да на тысячу двести рублей за полгода процентов шестьсот тридцать рублей, а на шестьсот тридцать процентов триста двадцать… Всего-то придется вам отдать мне через полгода три тысячи… три тысячи… семь… восемьсот… двадцать пять рублей. Согласны?
- Согласен…
- Так напишите мне сегодня заемное письмо на эту сумму, а старое я вам возвращу…
Через час заемное письмо было написано, деньги получены, и Онагр сделался по- прежнему беззаботен и счастлив, и по-прежнему у него только одна мысль о соблазнительной красоте Катерины Ивановны и об интриге с светской дамой.
Он везде за нею - и в театре, и на гулянье, и в концерте, и у нее дома, и на бале у
Горбачевых, и на вечеринке у вдовы Калпинской… Играет ли прекрасная на рояле, он, облокотившись на рояль, смотрит на нее, томится и бормочет: "Charmant!" Танцует ли она с другим, он непременно около нее и беспрестанно с нею заговаривает о том, что "сердце, полюби однажды, не властно разлюбить". На эту тему настроены все его разговоры с нею.
Дмитрия Васильича он нисколько не боится, хотя и не чувствует в себе особенной храбрости.
Правда, Дмитрий Васильич очень нежен с своей супругой и не отказывает ей ни в чем, но он редко видится с нею: у него столько занятий! Он или на службе, или на бирже, или играет в вист с генералитетом и толкует о разных коммерческих оборотах с своим искренним приятелем, прекрасным человеком. На Петра Александрыча он не обращает ни малейшего внимания. Все бы, кажется, хорошо, и Катерина Ивановна смотрит на него довольно благосклонно, только решительного объяснения между ими не было. Он ждет, чтоб она начала, - а она не начинает: может быть, и он решился бы начать, да ему никак не удается застать ее наедине. Утром у нее сидит добродетельный старичок с огромным ртом, читает ей свои нравственные сочинения и толкует о тленности земных благ и о прочем; вечером у нее безвыходно господин высокого роста и крепкого сложения… Несносный человек! сидит и молчит или вдруг заговорит совсем некстати: "Когда, бывало, у нас в полку", или "Когда, бывало, у нас в эскадроне", потом трет свой подбородок о волосяной галстук, расправляет усы и - о, дерзость! - иногда даже в присутствии ее курит трубку… А месяц уходит за месяцем…
Впрочем, Петр Александрыч не слишком беспокоится о своей неудаче. У него воображение заменяет действительность. Он необыкновенно живописно рассказывает своим друзьям офицерам и даже статскому с изнеженными движениями о своих коротких отношениях с Катериной Ивановной, которую он называет то Катенькой, то Катишь. Для того же чтоб придать большую вероятность своим рассказам, часто с раннего утра отправляет свои сани с блестящим кучером к подъезду г-жи Бобыниной с приказанием кучеру стоять там до вечера. "Это хорошо, - думает он, - пусть все полагают, что я у нее безвыходно!"
Офицер с серебряными эполетами мучительно завидует Петру Александрычу и, воспламененный его рассказами о Катерине Ивановне, начинает также чувствовать к ней некоторое влечение и делает ей глазки сквозь очки.
Так проходит около года. Между тем долги Онагра растут. Ему нет спасенья от кредиторов; он просыпается часу в одиннадцатом и хочет выбежать из дома, - но его передняя уже взята приступом. В передней страшный шум; голос Гришки заглушается несколькими голосами. Петр Александрыч завертывает голову в одеяло и боится пошевельнуться. К тому же страшный ростовщик вооружил против него квартал - и образ следственного пристава стал являться пред ним, как тень Банко.
Однажды, в самую отчаянную минуту для Петра Александрыча, когда он, бледный и совершенно потерянный, стоял среди шорника, портного, золотых дел мастера и сапожника, которые поочередно приступали к нему с угрозами, - Гришка, в оборванном сюртуке, подал ему письмо.
"От кого еще?.. Не напоминает ли кто-нибудь об долге? Почерк на конверте незнакомый".
С трепетом распечатал он конверт.
- Это от маменьки!.. Извините, господа, - сказал он шорнику, портному, золотых дел мастеру и сапожнику, - я сейчас только прочту это письмо и поговорю с вами… Я заплачу вам все деньги, ей-богу, все, через неделю, через несколько дней… Посидите здесь…
Он вышел в другую комнату и начал читать письмо:
"Спешу уведомить тебя, друг мой милый Петенька, о несчастии, постигшем нас…"
У Петра Александрыча потемнело в глазах.
- Несчастие! А шорник, портной, золотых дел мастер и сапожник сердито перешептываются между собою… Они, жестокосердые, не тронутся никаким несчастием… А ростовщик и управа благочиния?..
"…В ночи с 8 на 9 ноября волею божиею скоропостижно скончался от удара братец
Виктор Яковлевич. Антошка, камердинер его, сказывал мне, что накануне за обедом братец слишком много кушал буженины, которою он лакомился всегда с особенным удовольствием, и после обеда тотчас рассердился на буфетчика Прошку и побил его: еще, говорят, он никогда так не сердился. Натурально, вся кровь бросилась в голову, а желудок не успел сварить, оттого и сделался удар. То же думает и уездный лекарь наш, а он в своем деле преискусный. Мне к утру дали знать об этом горестном происшествии. Я, в чем была, села в коляску и, сама не помня как, доехала часам к трем. Когда я увидела моего голубчика на столе, так и зарыдала и упала без памяти. Исправник наш, спасибо ему, поднял меня и дал мне понюхать спирту, потом, как следует, в присутствии его и других земских чиновников все комоды и сундуки покойного опечатали. Деньгами нашли сто семьдесят пять тысяч ассигнациями, серебряною и золотою монетою. Вчера только предали тело погребению. Все было устроено прилично, и обед был хороший и сытный; нарочно для сего вынули из погреба бутылок двадцать вина самого лучшего. Больше писать не в силах, еще не могу оправиться от горести. Думаю, дружочек, что ты сам не приедешь сюда, а пришлешь на все мне доверенность. Зачем тебе забираться в глушь от столичных увеселений?.. Целую тебя, бесценное мое сокровище, и проздравляю с наследством. Теперь ты сделался богачом и можешь играть большую роль в свете, а мое материнское сердце, глядя на тебя, будет только радоваться… Не забудь отслужить по дяденьке панихиду".