Стефан Жеромский - Верная река
– Вам страшно здесь?
– Вы мужчина и вам, конечно, не страшно. Ну, а потом, вы всего не знаете…
– Чего же, собственно, здесь надо бояться?
– Видите ли, в чем дело… – придвигая стул к кровати, очень тихо, почти шепотом начала она: – Прежде, давно это было, после той революции, здесь жили два брата Рудецкие. Хозяйничали они сообща. Ведь тут было девять фольварков, винокурня, лесопилки, табуны, коровы, словом хозяйство было большое. Старший брат Доминик, которого уже нет в живых, служил раньше в войске. Должна вам сказать, что он тоже был влюблен в мою тетушку, прежде чем она вышла замуж за его брата, Павла, который сейчас в тюрьме.
Покойный дядя Доминик управлял винокурней и лесопильней, лошадьми, лесом, мельницами, в общем всей махиной. Дядя Павел ведал фольварками. Так они здесь вместе и жили. Дядя Доминик – всегда в том крыле дома, один, потому что они вечно спорили с дядей Павлом из-за денег и из-за всего. Там у себя он и ел. Ему туда посылали обед. Отец мой рассказывал одному знакомому, тоже участнику революции, что дядя Доминик продолжал любить мою тетушку и не мог простить брату, что тот его опередил. Будто бы поэтому он стал чудить. У него на уме были одни только лошади, борзые да гончие. Он все охотился или стрелял в цель из ружья и пистолета. Однажды они с дядей Павлом повздорили из-за винокурни. Дядя Павел доказывал, что она работает плохо, дохода дает мало, и это наносит ущерб всему хозяйству.
Тогда дядя Доминик винокурню закрыл, повесил замок, работников разогнал, а все чаны, кадки, окованные железными обручами, приказал принести из винокурни и поставить рядами в самом большом зале, возле своей спальни. Мебель из зала вынесли, а винокурню превратили в склад для дров и досок. Все эти бочки так поныне и стоят в большом зале. И вот однажды вечером – представьте себе – дядюшка Доминик привязал в своей комнате к двери заряженное ружье, сел напротив дула и нажал ногой курок. Застрелился.
– Давно это было?
– Лет десять тому назад. Я в то время была у монашенок. Но слушайте, это только начало.
– Эта смерть – начало?
– Ну да. Сперва все было спокойно. Погоревали о дядюшке Доминике, памятник ему поставили на кладбище нашего костела, панихиду отслужили за упокой души. А между тем…
– Что с вами? Почему вы вздрогнули?
– А потому что он постоянно ходит по дому…
– Полно, что вы говорите!
– Я серьезно говорю, и все подтвердят. Об этом знает вся округа.
– Да это просто смешно!
– Не до смеха вам будет, когда сами услышите.
– Что же я могу услышать?
– Все, кто здесь побывал, как один рассказывают, что он вытворяет. Вы только послушайте. Он берет эти огромные кадки, окованные железными обручами, и, как гарнцевые бочонки, подбрасывает их к потолку. Кадка подскакивает на полу раз, другой, третий, четвертый. Бух-бух-бух-бух… Потом также вторая кадка, потом третья. И так десять – пятнадцать раз.
– Ну, а кто-нибудь видел, как он это проделывает?
– А как же! Со свечками ходили смотреть, всей усадьбой, и с приходским ксендзом ходили, и с одним святым монахом из-под Мехова. Все явственно слышали, как он швырял кадки. Идут со свечами, всей толпой, входят в зал… Чаны и бочки стоят чинно в ряд, как раньше стояли. Паутина со всех сторон опутала их и пыль толстым слоем лежит на них бог весть с какого времени.
– Ну вот, вы сами видите, что это игра воображения.
– Игра воображения?! Все, кто здесь ночевал, сперва говорят то же самое, а потом дрожат от страха. Ксендзы святили эти чаны.
– Сами-то вы слышали?
– Еще бы! Раз двадцать! Иногда весь дом содрогается от его проделок. Да разве дело только в этом? Он и по дому ходит! Всем случалось его видеть! В длинном сюртуке табачного цвета, с роговыми пуговицами, в узких рейтузах со штрипками. Однажды в сумерках он так близко прошел мимо тетушки, что роговые пуговицы сзади на сюртуке даже стукнулись о резной край шкафа, и это было слышно так ясно, так ясно, что тетушка упала в обморок.
– Рад бы верить вашим словам, но не могу.
– В таком случае я вам вот что еще расскажу. Дядя и тетя немало денег переплатили ксендзам, чтобы они регулярно служили панихиды по покойном дяде Доминике. Приходский ксендз, человек пожилой и ревностный пастырь, сам вот что рассказывал и у него даже руки тряслись от ужаса. Сидят они с викарием как-то ночью у себя дома, в большой комнате, и совещаются, какие им завтра богослужения совершать. Треб было заказано много, вот они и подумывали не отслужить ли панихиду по дядюшке Доминике в другой раз. Ксендз признался, что они с викарием согрешили, говоря, что вон сколько панихид служат по самоубийце, а другие души ведь также жаждут спасения. Да и сами, господа Рудецкие, добавил ксендз, почему-то на этот раз не то забыли, не то по небрежности не заплатили денег. Так и порешили ксендзы на следующий день панихиды не служить, а отложить на другой раз. Викарий взял в руки перо, чтобы внести в список, по ком будут служить панихиды. В комнате кроме них никого не было. На столе горела свеча. Как только викарий написал первую букву какого-то имени, на стол вдруг со звоном упал золотой дукат, будто с потолка свалился, закружился, завертелся перед ксендзами и лег в сиянии свечи, возле их рук. Так, по-своему глумясь, заплатил им самоубийца. Ксендз рассказывал, что они обомлели от ужаса. Тотчас же отнесли этот дукат в костел, положили на алтарь как приношение и всю ночь, лежа пластом под лампадой, усердно молились за упокой души дяди Доминика. На следующий же день они отслужили заупокойную обедню.
– Чудеса какие-то… А с тех пор, как вы в доме одна, приходилось вам испытывать какие-нибудь страхи?
– Нет. Сейчас он как-то угомонился. Не швыряет и не гремит бочками, как бывало раньше. Только раз, но этого я не расскажу.
– Не надо. Очень прошу вас забыть…
– Вы только подумайте. Приходят солдаты, обыскивают весь дом, кричат, шумят, пугают. И когда они, наконец, уходят и можно было бы вздохнуть, я остаюсь одна и начинаю бояться того… С тех пор, как вы здесь, я совсем не боюсь, то есть боюсь, но только солдат. Но это хоть по крайней мере живые люди…
– Люди?… Неужели?
– От них можно защищаться и зубами и ногтями, и, наконец, даже умереть… Ну, а с ним!..
– Сегодня вы его не боялись?
– Ни капельки! Я спала как убитая, хотя я сплю очень чутко и, как только Ривка постучит, сейчас же просыпаюсь.
– А где вы спите?
Панна Саломея густо покраснела и сконфуженно ответила:
– Здесь, в соседней комнате!
– Где?
– В гостиной.
– В этой холодной гостиной?
– Я подтащила тюфяк к самой вашей двери, чтобы ко мне шло тепло, ну и сплю. Понимаете, мне надо быть поближе к окну, чтобы услышать, когда Ривка стукнет.
III
Боязнь неприятных последствий, если бы в доме обнаружили раненого, заставила панну Саломею подумать об убежище для своего гостя. После долгих совещаний со Щепаном решено было принять некоторые меры предосторожности. После того как сожжены были службы, уцелел, кроме конюшни, стоявший поодаль сарай, полный прошлогоднего сена, нетронутого, потому что скот был весь уничтожен или украден. Одна половина сарая была наполнена сеном до самых стропил. Тут Щепан хранил свой мешок с крупой. Сюда же он решил спрятать, в случае необходимости, повстанца. Для этого он вырыл в сене нечто вроде колодца семи-восьми локтей глубины. Так как сено за весну и зиму слежалось и было плотно сбито, стены этого колодца оказались внизу твердыми, как настоящий сруб. На самом дне он просверлил в сторону проломанной стены сарая для притока воздуха нечто вроде воронки. В развалинах винокурни Щепан отыскал старую, окованную железом дверь, обгоревшую по углам и принявшую овальную форму. Этой дверью, сделав для нее в сене соответственную выемку, он закрыл колодец, как крышкой. Сверху положил несколько слоев сена; это сделало тайник совершенно незаметным. Надо было также подыскать подходящую одежду для больного. В шкафу нашлась большая дорожная медвежья шуба пана Рудецкого и меховые сапоги. Все это вместе с двумя длинными новыми веревками лежало наготове.
Первое время панна Саломея спала в холодной гостиной, примыкавшей к ее бывшей спальне и ставшей теперь приютом для раненого. Но боязнь проспать предупреждающий стук заставила ее держать открытой настежь дверь в свою спальню, где было окно для условленных сигналов. Однако в нетопленой гостиной было невыносимо холодно, и это особенно ощущала Саломея, ибо она спала на сеннике, положенном прямо на пол. Отапливать гостиную было немыслимо. Щепан уже давно рубил на дрова заборы в усадьбе, и этого топлива едва хватало, чтобы топить плиту в кухне и печку в спаленке. Другого выхода не было… И вот Саломее, которую родные и все кругом называли просто Мией, пришлось устраиваться на ночь в своей прежней комнате – то есть в спальне князя. Полураздетая, укрывшись медвежьей шубой, она дремала там на диванчике возле больного. Всякий раз, когда надо было ложиться спать, она сгорала от стыда, и ее охватывал ужас при мысли о злых языках. Но страх как бы не обнаружилось присутствие раненого в доме заставлял ее пренебрегать этим. На третью ночь, когда она дремала возле больного, который бредил в жару, охал и стонал, вдруг раздались четыре стука в ставню. Затем еще четыре… Стук был порывистый и сильный. Панна Мия вскочила с диванчика, стремглав пробежала через сени, отделявшие спальню от кухни, и разбудила повара. Старик тут же приплелся, по обыкновению ворча. Крикнув ему в самое ухо: «Идут!», она быстро принялась одевать Одровонжа. Натянули ему на ноги толстые штаны и меховые сапоги, завернули в медвежью шубу, под колени и под мышки надели веревочные петли, и крепкий старик подставил спину, словно под мешок с зерном. Панна Мия помогла ему взвалить эту ношу на спину, отперла ключом дверь в сад с черного хода и снова заперла ее. Старый Щепан брел в гору по снегу, пыхтя под непосильной тяжестью. Притащив Одровонжа на сеновал, старик по заранее сложенному наклонно сену взгромоздился с ним на самый верх и, ощупью найдя деревянную крышку тайника, приказал князю хранить молчание, а сам быстро принялся за дело. Открыл люк и, ухватившись обеими руками за веревки, осторожно стал спускать раненого в темный колодец. Положив его на дно, он привязал концы веревок к уцелевшей на двери скобе, закрыл дыру крышкой и завалил сеном. И тщательно утоптав это место, он проворно соскользнул вниз, запер сарай на замок и быстро вернулся в дом. Впотьмах прошел кухню и сени и очутился в спальне. Первой мыслью старика было перестелить кровать повстанца, но этим занялась уже панна Мия. Подушка во многих местах была в крови, которая сочилась сквозь неумело наложенные повязки. Пятна были также на одеяле и на матраце. Они торопливо меняли наволочки и простыни и едва успели покончить с этим, как снаружи послышался конский топот, а затем мерная поступь множества сапог и гул голосов со всех сторон дома. И сразу раздался стук в обе входные двери, грохот прикладов в закрытые ставни и громкие крики с требованием отпереть двери. Щепан и ухом не повел. Он вынес сперва в потемках окровавленные наволочки и простыни и спрятал в такое укромное место в хлебной печи, что их сам черт не нашел бы. И только когда стук в двери и ставни стал так силен, что, казалось, они вот-вот сорвутся с петель, Щепан пошел на главное крыльцо, отпер входную дверь – и сразу получил затрещину. Панна Саломея с зажженным фонарем ждала в холодной гостиной. Дверь с шумом распахнулась. Гремя сапогами, ввалились гурьбой офицеры в фуражках, обвязанных башлыками, в зимних шинелях, на которых блестели перевязи шашек и патронташей. Во главе офицеров шел их начальник не то майор, не то подполковник, пожилой человек с седыми усами и бакенбардами. Войдя в гостиную, они окружили панну Саломею. Начальник на ломаном польском языке спросил: