Айрис Мердок - Алое и зеленое
Так, например, его мать не любила тетю Миллисент потому, что завидовала ее титулу и богатству, и еще потому, что та не поощряла светских устремлений Хильды. Кэтлин, как говорили, была очень привязана к своему брату Артуру и в его браке с Милли усматривала, справедливо или нет, что-то унизительное и обидное — впрочем, все более или менее сходились в том, что Милли вышла за него по расчету. И в ранней смерти Артура тоже было принято косвенно винить Милли. «Бедный Артур, — любила повторять Хильда, — Милли просто съела его живьем. Кэтлин ей так этого и не простила». Неприязнь Франсис едва ли можно было объяснить приверженностью к Кэтлин или к Хильде — и та и другая были ей далеки, чтобы не сказать больше; скорее тут имелась более простая причина: тревожная зависть молоденькой девушки к женщине старше ее годами, до бесспорной элегантности и блеска которой ей было явно не дотянуться, хоть она и отзывалась о таких качествах с презрением. Или еще проще: возможно, что Фрэнсис подвергла Милли какой-то моральной оценке и результат не удовлетворил ее. Эндрю не раз замечал, порою с некоторым беспокойством, что его невеста способна на весьма категорические моральные суждения.
— Говорят, в Кингстауне будет теперь общий пляж, — сказала Хильда, чьи мысли, очевидно, задержались на безобразиях современной жизни. — Я этого не одобряю. При том, какие сейчас носят купальные костюмы! Мы с Франсис видели тут на пляже одну девушку, у нее ноги были голые чуть не до самого верху. Помнишь, Франсис?
Франсис улыбнулась.
— У нее были очень красивые ноги.
— Дорогая моя, я не сомневаюсь, что у тебя тоже очень красивые ноги, но это никого не касается, кроме тебя самой.
Эндрю, которого такое суждение и позабавило и задело, вдруг поймал на себе взгляд Кристофера. Тот едв, а заметно ему улыбнулся. Эндрю в смятении опустил глаза и стал теребить усики. В том, что он сейчас встретился взглядом с Кристофером, было что-то непристойное. Точно они перемигнулись. Он вдруг ощутил какую-то насмешку, какую-то угрозу. Нет, никогда ему не понять Кристофера.
А тот, очевидно уловив, его смущение, поспешил заговорить.
— Ничего из этих общих пляжей не выйдет. Отец Райен уже выразил протест по этому поводу. На сей раз, Хильда, вы и католики смотрите на вещи одинаково.
— Они стали много о себе воображать в последнее время, — сказала Хильда. — Против чего-то протестуют, чего-то требуют. Наверно, это в предвидении гомруля. Недаром, видно, говорят, что самоуправление будет правлением католиков. Мы должны принять меры.
— Вам так кажется? — сказал Кристофер. — Но ведь они всегда были против гомруля. Ирландцев держит в повиновении не столько Замок, сколько церковь. Все великие ирландские патриоты, кроме О'Коннела,[3] были протестантами. Церковь боролась против фениев, против Парнелла…[4]
— Ну, знаете, Парнелл… — сказала Хильда. Это прозвучало многозначительно, туманно, уничтожающе.
Тут Эндрю переглянулся с Франсис, преклонявшейся, как он знал, перед героем, от которого столь небрежно отмахнулись. Он увидел, как она открыла рот, чтобы возразить, потом раздумала и чуть улыбнулась ему, словно ища его похвалы, — все за каких-нибудь две секунды. Этот краткий миг общения доставил ему радость.
Мать его между тем продолжала:
— Не понимаю, почему в Ирландии так туго идет набор в армию? Сегодня об этом была статья в газете.
— По-моему, не так уж туго. Ирландцы валом валят в английскую армию.
— Может быть, но сколько еще отсиживается дома. И как себя ведут! На той неделе я сама слышала, как человек прямо на улице пел по-немецки. А вчера у Клери одна женщина сказала другой, что Германия может победить. И так спокойно сказала, точно не видела в этом ничего особенного.
Кристофер засмеялся.
— Разумеется, англичане ни на секунду не допускают мысли, что они могут проиграть какую-либо войну. Это один из важных источников их силы.
— Почему вы говорите «они», а не «мы»? Ведь вы же англичанин, Кристофер.
— Верно, верно. Но я так долго прожил здесь, что невольно вижу родное гнездо как бы со стороны.
— Все равно, по-моему, очень нехорошо так говорить о немцах, точно они и вправду могут победить. В конце концов, ведь Англия и Ирландия — одна страна.
— Так, видимо, считают и английские солдаты, когда поют «Долог путь до Типперэри». Но тому, кто наверху, всегда легко отождествлять себя с теми, кто стоит ниже. А вот снизу принять это отождествление куда труднее.
— Не понимаю я этих разговоров — выше, ниже. Никто не считает ирландцев ниже нас. Их любят во всем мире, везде им рады. А уж этого нахального ирландского патриотизма я просто не выношу, все это выдуманное, искусственное. Английский патриотизм — другое дело. У нас есть Шекспир, и Хартия Вольностей, и Армада, и так далее. А у Ирландии, в сущности, вообще нет истории.
— Ваш брат едва ли с этим согласится.
— Несколько ископаемых святых — для меня не довод, — сказала Хильда с достоинством.
— Ирландия была цивилизованной страной, когда в Англии еще было варварство, — сказала Франсис, откидывая волосы со лба.
— Франсис, милочка, ты, как попугай, повторяешь слова дяди Барнабаса, сказала Хильда. — Ты еще очень мало знаешь.
Наверно, так оно и есть, подумал Эндрю. Образованностью Франсис не блистала, а ее политические взгляды, которые она часто высказывала очень горячо, были донельзя путаными и случайными. Франсис всегда дружила с братом Хильды, не разделяя ни ужаса, ни сарказма других членов семьи по поводу его обращения в католичество. Дядя Барнабас и отец заменили ей и школу и университет, и одно время, совсем недолго, она помогала дяде в его изысканиях по ранней истории ирландской церкви. Она туманно объясняла, что это имеет отношение к датировке Пасхи, но большего Эндрю не мог от нее добиться. Он давно знал об этой дружбе между Франсис и Барни, и она вызывала в нем неослабевающую ревность, как он сам понимал, и недостойную, и бессмысленную. Никогда ни на секунду он не мог заставить себя принять дядю Барнабаса всерьез. В то время как Кристофер казался ему настоящим ученым и внушал некоторый трепет, в трудах дяди Барни он не мог усмотреть ничего, кроме удовлетворения ребяческого тщеславия, и сбивчивые рассказы Франсис только подтверждали это. Барни, безнадежно шутовская фигура, плелся где-то сбоку от семейного каравана.
— А весь этот вздор насчет возрождения ирландского языка, — говорила Хильда. — При всем моем уважении к вам, Кристофер…
— Но я вполне с вами согласен. Гэльский язык следует оставить нам, ученым. Числить своим родным языком язык Шекспира — достаточно хорошо. И, между прочим, во все времена ирландцы лучше всех писали по-английски.
— Да, англо-ирландцы.
— Правильно! Аристократы, которые считают себя выше и англичан, и ирландцев!
— А какую массу денег мы потратили на эту страну… Ирландским фермерам никогда не жилось лучше, чем сейчас.
— Не все так считают, — сказал Кристофер. — Я только вчера прочел в одной статье в «Айриш ревью», что Эльзас-Лотарингии жилось под немецким господством куда лучше, чем Ирландии под английским господством.
— Этого не может быть. Это просто их ирландская злоба. Не знаю, кто это выдумал, будто ирландцы такие веселые и приветливые. Неужели они не понимают, что идет война? Ведь обещали им и гомруль, и все, чего они хотели, так хоть чувствовали бы благодарность.
— Может, они не видят причин быть благодарными, — сказала Франсис. — Во время картофельного голода[5] погиб миллион людей.
— Дорогая моя, это очень огорчительно, но не имеет никакого отношения к тому, о чем мы говорим. Ты рассуждаешь, как уличный оратор. В прошлом, возможно, и случались прискорбные события, но когда все это было! И нарочно Англия никогда не вредила Ирландии, в этом я уверена. Тут просто экономика.
— Хильда отчасти права, — заметил Кристофер. — Ирландия потерпела ряд чисто исторических неудач, и одной из них было то, что картофельный голод совпал с расцветом манчестерской свободы торговли. В XVIII веке Англия не допустила бы такого бедствия.
— А еще какие были неудачи, сэр? — спросил Эндрю,
— 1801 год и 1914-й. Очень оказалось неудачно, что теперешняя война началась как раз перед тем, как прошел закон о гомруле. Помнишь, Черчилль сказал, что, если Белфаст не примет гомруля, английский флот его заставит? Этот север задал либералам нелегкую задачу. Дать бы им там года два узаконенной религиозной терпимости — и все успокоилось бы. А теперь волнениям не будет конца. Но главной катастрофой для Ирландии оказалась уния.[6] В XVIII веке английское правление было самым цивилизованным в истории. Страх перед французами положил конец цивилизации XVIII века. А может быть, и всякой цивилизации. И уж конечно, он положил конец ирландскому парламенту. Ирландия была на пути к настоящей независимости, крупные землевладельцы считали себя ирландцами. А тут англичане, понятно, до смерти перепугались. Отсюда закон об унии и все наши слезы.