Григорий Данилевский - Святочные вечера
Кутежи с уличными шалопаями, сидение по целым дням перед бычачьими и петушиными боями в Колизее, ужины с убранными в браслеты и кольца красавицами, посещение местных палат и скачек на искусственных, движимых сжатым воздухом лошадях и прочие развлечения до того замотали и вскружили голову Порошину, что он, и без того слабый здоровьем, окончательно выбился из сил.
Он особенно потом помнил свой последний день, проведенный в 1968 году.
В этот последний, роковой, седьмой день, в последние часы, минуты и секунды, перед условным досадным пробуждением, Порошин, — как он это ясно вспоминал впоследствии, — бешено и злобно хохоча в глаза какому-то французскому академику, раздражительно-едко повторял:
— Вы все изобрели и все выдумали! Надо вам отдать честь! Вы испытали и несете на себе иго евреев и китайцев, а летать по воздуху все-таки не сумели и не изобрели… Достигли этого все-таки русские, русские, русские!..
Озадаченный французский академик только на него поглядывал.
— Притом… что у вас за нравы, извините, и какой цинизм во всем. Хоть бы эти костюмы у ваших женщин… ха-ха! Одни кольца да запястья, как у дикарей…
— Но, позвольте, — вмешался француз, — вы хоть и русский, но разве и у вас не введены такие же моды? Париж и теперь по этой части законодатель. Откуда же вы, что этого не знали и этому удивляетесь?
— Я с Крайнего Севера, из Колы, — смешавшись, продолжал Порошин. — Да не в том дело, хоть бы и у нас вы ввели такую же распущенность! Далее… Вы вконец убили девственность и невинность невесты, — уничтожили святую роль матери. Все женщины у вас кокотки, да, кокотки! знаете это… древнее слово?
— Не слышал.
— У вас во всем невообразимый, разнузданный и дикий произвол страстей.
— Мы зато чужды предрассудков, — возразил с достоинством академик. — У нас везде поклонение природе, реальность.
— Это, пожалуй, забавно, но дико, дико до невозможности! — горячился и кричал на площади Трона Порошин, где происходил этот обмен его мыслей с ученым. — У вас полное падение искусств, поэзии, живописи, музыки! Ваша живопись заменена китайщиной, безжизненной, сухой, ремесленной, всюду лезущей и все поглощающей фотографией.
— Зато дешево, схоже, как дважды два, с природой и избавляет от пестроты красок.
— Нет, нет и нет! — кричал Порошин. — Фотография — сколок одного, мелкого и ничтожного момента природы; художественная живопись — могучее зеркало природы, в ее полном и идеальном объеме!.. Потом музыка, — Бог мой! — что у вас за музыка! Вагнеровщина, доведенная до абсурда…слышали про Вагнера?
— Это что за имя? в древности были Моцарт, Бетховен, Россини, — о Вагнере никто не знает…
— Был такой чудак, делавший с музыкой, как с кроликами, опыты сто лет назад. Вы, теперешние французы, развили его идеи и показали в точности, в какие трущобы нас вел этот и ему подобные борцы за музыку будущего… Мелодия у вас исчезла; ее больше нет и следа! Ни песни, ни былого, задушевного, чудного французского романса, ни единой сносной музыкальной картины… Волны бессмысленных тонов и звуков, без страсти и без выражения, — хаос!.. Наконец, иду далее… куда вы дели драму, высокую комедию?
— Это что такое? — удивился академик-француз.
— Вы заменили комедию и драму, — не стану вам объяснять их значения, если их забыли теперешние парижане! — с грустью сказал Порошин. — Вы заменили все это глупейшим, но реальным водевилем с провальями и переодеваньями, гнусным сумбуром цинических, будничных, уличных сцен, как заменили былую оперу шансонетными дивертисментами, да притом в такое время, когда и все-то ваши шансонетки сплошь лишены тени мелодии, живого, задушевного мотива, наравне со всею вашею музыкой…
— Мы, реалисты, вас, к сожалению, совершенно не понимаем! — отозвались на площади некоторые слушатели этого спора. — Вы, мосье, точно вышли из какого-то допотопного архива, точно явились с того света, из отдаленной прадедовской старины.
— Да, вы правы! Я жил и дышал иным веком, иною эпохой! Я вас не понимаю и от души сожалею! — произнес с новою запальчивостью Порошин. — Вы презираете все, что не ведет к практической, обыденной, низменной пользе! Вы пренебрегаете идеями великого философского цикла и дали развитие одному практическим, техническим, не идущим далее земли, наукам и ремеслам. Вы отдали луч солнца за кусок удобрения, песню вольного, поэтического соловья за мычание упитанной для убоя телушки, а Вольтера и Руссо, — вероятно, вы не забыли хоть имен этих светил вашей страны? — променяли на тупицу Либиха и другого тупицу, Вирхова. Надеюсь, этих-то ваших апостолов вы отлично знаете и помните доныне?
— Зато мы верны природе! — повторил академик-француз, закуривая у столика ресторана кальян с опиумом.
— Зато вас, свободных французов, поколотили и завоевали китайцы и поработили евреи, — с бешенством ответил Порошин…
III
Проказы духов
Это было лет 10 тому назад, — рассказывал штабс-капитан Заруцкий — я, в качестве юнкера, должен был держать экзамен на офицерский чин в тверском училище. Приехав в Тверь, я долго искал квартиру. Мне хотелось нанять одну-две комнаты от жильцов, с мебелью, чаем и со столом, чтоб иметь скромный свой угол, без толкотни и шума гостиницы.
Бродя по городу, я увидел в отдаленной, глухой улице небольшой деревянный двух-этажный домик с билетиками на окнах второго этажа и нанял здесь две комнаты, через сени от хозяев квартиры. Хозяева оказались добродушными старичками, мужем и женой. С первого же дня они окружили меня полным вниманием, заботливо содержали мои комнаты, одежду, белье, отлично кормили и вообще ухаживали за мной, как за родным. Возвращался я домой поздно, спал после учений и всяких служебных занятий, как убитый.
Встретя некоторых знакомых в Твери, я свободные вечера проводил у них.
— Где вы наняли квартиру? — спросила меня одна тверская дама на одном из таких вечеров.
Я назвал улицу, дом и квартирных хозяев, Губаревых.
— У Губаревых? — произнесла дама — и вы не боитесь?
— Чего же мне бояться? Люди отличные, смотрят, как за родным сыном, — ответил я.
— Помилуйте… да эта квартира по месяцам стоит незанята, все белеют в окнах билетики…
— Ну, и что же? не сходятся ценой, а я не торговался. Улица тихая, поросла даже травой; ни пеших, ни проезжих, — весь день занимайся, читай, пиши, — никто не помешает, не развлечет.
— Как не помешает? Да разве вы не знаете, — сказала с непритворным ужасом дама: — в этом доме и именно в верхнем его этаже давно поселилось привидение, не дающее покоя его жильцам. Оно ходит по ночам без умолку по комнатам, двигает мебелью, выпивает воду, перекладывает с места на место разные предметы…
— Ну, крепко же я спал все эти ночи, что не заметил этого, — сказал я с улыбкой.
— Уверяю вас… клянусь, в городе все это знают и избегают губаревской квартиры…
— Деревянный дом, — спросил я: — желтый, с мезонином? Может быть не та улица, не тот дом?
— Именно Губаревых… Одни мои знакомые, напуганные, взволнованные, едва убрались.
— Со мной шашка и револьвер, — произнес я — бояться нечего… Я постараюсь поладить с этим привидением.
Разговор с тверской дамой, однако, произвел на меня впечатление. — «Вот провинция! — думал я — непременно что-нибудь сочинит, наплетет, раздует в гору и сама потом волнуется собственными страхами! И откуда это взялось? Любопытно все-таки…»
Привидение не выходило у меня из головы. Я не совсем спокойно пришел с вечера, где это слышал, домой; втащился по скрипучей лестнице, позвонил. Хозяйка подала мне свечу, проводила в мои комнаты, осмотрела постель, поставила свежей воды в графине, спичек на столик у изголовья и, пожелав мне, как всегда, спокойной ночи, ушла, забрав для чистки мое платье и сапоги.
Я прошел в туфлях в сени, запер дверь на ключ, разделся и лег, осмотрев предварительно все закоулки в обеих моих комнатах, заглянул под мебель, за печку, в шкаф и комод и даже за оконные занавески.
В то время печатался любопытный переводный английский роман в «Русском Вестнике», мною начатый давно. Я взял книгу «Русского Вестника», прочел пять-шесть страниц и, чувствуя дремоту, усталый от дневных занятий, крепко уснул, отложив разогнутую книгу на столик у кровати. Помню, что, засыпая, я все думал: «Эка, наплели! и откуда взяться здесь привидению, призракам? В этаком домишке, и притом в Твери! Добро бы где-нибудь в Шотландии, в замке каком-нибудь, или в Швейцарских мрачных горах… а то на антресолях, у Губаревых… в улице, где выросла трава, пасутся козы и не видать по дням человеческого лица»…
И вдруг — слышу шелест, явственный шелест, у изголовья.
Я проснулся, сталь прислушиваться. В полной тишине, впотьмах, слышу, точно кто-либо шарит по столу, переворачивает листы разогнутой книги журнала.