Михаил Коцюбинский - Тени забытых предков
* * *
Так проводил Иван лето на пастбище до той поры, пока оно не опустело. Поплыла маржинка назад в долины, разобранная хозяевами, оттрубили трембиты, лежит измятая трава, а ветер осенний причитает над ней, как над мертвецом. Остались только старший и спузар. Они должны ждать, пока не погаснет огонь, этот огонь пастбищ, который сам родился, точно бог, сам должен и опочить. А когда и их уже не стало, на опечаленное пастбище приволоклась всяческая нечисть и шарит в шалаше и в загородках — не осталось ли чего-нибудь для нее.
* * *
Напрасно Иван спешил с пастбища: он не застал Марички в живых. Накануне его возвращения, переходя Черемош, она утонула. Неожиданно поднялась вода, злые габЫ{21} сбили Маричку с ног, бросили в гоц{22} и понесли между скал в долину. Маричку несла река, люди, смотрели, как вертят ее габы, слышали крики и мольбы и не могли спасти.
Иван не верил. Конечно, это шутки Гутенюков. Узнали про их любовь и спрятали Маричку.
Но, слыша со всех сторон одно и то же, решил искать тело. Должно же было прибить его где-нибудь к деревянной обшивке берегов, где-нибудь должны были выловить люди. Пошел вдоль реки, полный жгучего гнева, ненавидя ее вечный шум, кипящую ярость.
В одной деревне все же нашел тело. Его уже вытащили на прибрежную гальку, но Иван не узнал Марички. Это не Маричка была, а какой-то мокрый мешок, синяя кровавая масса, размолотая речными камнями, как на мельнице...
Великая тоска овладела сердцем Ивана. Сперва ему захотелось броситься со скалы в водоворот: «На, пожри и меня!» Но затем щемящая печаль погнала его в горы, дальше от реки. Зажимал уши, чтобы не слышать предательского шума, принявшего в себя последнее дыхание его Марички. Блуждал по лесу среди камней, среди бурелома, как медведь, зализывающий раны, и даже голод не мог прогнать его в селенье. Находил ежевику, бруснику, пил воду из родников и этим жил. Потом исчез. Люди полагали, что он погиб от великой тоски, а дивчата сложили песни про их любовь и смерть. И те песни разлетелись по горам. Шесть лет не было вести о нем, на седьмой год внезапно явился. Худой, черный, много старше своих лет, но спокойный. Рассказывал, что пастушил на венгерской стороне. Еще год так походил, а потом женился. Надо же было хозяйничать.
Когда замолкли выстрелы пистолетов и свадебные песни, а жена пригнала к загородке овец и коров, Иван был даже доволен. Его Палагна была из богатого рода, надменная, здоровая дивчина, с грубым голосом и зобастой шеей. Правда, она любила пышное платье, и шли толки, что немало денег будут стоить Ивану шелковые платки и дорогие мониста. Но это были сплетни. Поглядывая на овечек, блеявших в загородках, на свой пестрый ботей (стадо), на коров, звеневших по лесным лужайкам, он не горевал.
Теперь ему уже было о чем заботиться. Не стремился к богатству — не для того гуцул живет на свете,— самый уход за маржинкой наполнял радостью сердце. Как для матери — дитя, так для него была скотинка. Все время, все мысли занимала забота о сене, о довольстве маржинки, чтобы не заболела, чтобы не сглазил кто, чтобы овцы счастливо ягнились, а коровы телились. Всюду все грозило опасностью, и надо было хорошо стеречь маржину от гада, зверя или ведьм, которые всячески старались выдоить коров и губили скотинку. Надо было много знать, окуривать, ворожить, собирать целебные травы и творить заговоры. Палагна ему помогала. Она была хорошей хозяйкой, и свои вечные заботы он делил с нею.
— Ну и соседей дал нам господь бог! — плакалась она мужу.— Вошла в хлев Хима, глянула на ягнят да как всплеснет руками: «Ой! Какие они красивые!» Вот получай, думаю себе. Не успела с порога сойти, как два ягненка завертелись на месте — да тут им и конец... Чтоб тебе пусто было, ведьма!..
— А я иду ночью,— рассказывал Иван,— мимо ее хаты, да и смотрю: катится что-то круглое, словно клубок. Да и светится, как звезда. Остановился и гляжу, а оно по царынке через изгородь да прямо в Химины двери... Здорово живешь!.. Догадался бы — снял с себя штаны, может, ведьму и поймал бы, а так ничего не вышло...
С другой стороны, на ближнем холме, соседом был Юра. О нем люди говорили, что он подобен богу. Всеведущ и всемогущ, этот заклинатель града и злой знахарь. В своих крепких руках держал он силы небесные и земные, смерть и жизнь, здоровье маржины и человека, его боялись, но в нем нуждались все.
Случалось, что и Иван обращался к нему, но каждый раз, встречая взгляд черных, обжигающих глаз знахаря, сплевывал незаметно: «Чтоб тебе ослепнуть!»
Но больше всего докучала им Хима. Старая льстивая баба, всегда такая приветливая, она по вечерам превращалась в белого пса и шныряла по соседским загородкам. Не раз Иван запускал топор в нее, швырял вилами и прогонял.
Рябая корова на глазах худела и все меньше давала молока. Палагна знала, чьих рук это дело. Она поглядывала, нашептывала, по нескольку раз на вечер бегала к коровам, вставала даже ночью, раз подняла такой переполох, что Иван бросился в загородку, как сумасшедший, и должен был сгонять с порога большую жабу, старавшуюся пролезть в хлев. Но жаба внезапно исчезла, а из-за изгороди уже скрипел Химин голос:
— Добрый вам вечер, соседушки хорошие!.. Хе-хе...
Бесстыдница!
Что только не вытворяла эта прирожденная ведьма! Обращалась в полотно, белевшее в сумерки у леса, ползла ужом или катилась по холмам прозрачным клубком, наконец гасила месяц, чтобы было темно, пока она ходит к чужому скоту. Не один божился, что видел, как она трепалку доит: забьет в нее четыре колка и начнет доить — и надоит полный подойник.
Сколько хлопот было у Ивана! Он не имел даже времени ни о чем другом подумать. Хозяйство требовало вечной работы, жизнь маржины так тесно сплеталась с его собственной жизнью, что вытесняла все другие мысли. Но иногда, совсем неожиданно, когда он бросал взгляд на зеленые царынки, где отдыхало в копнах сено, или на полный задумчивости лес, тогда долетал до него оттуда давно забытый голос:
Iзгадай мнi, мiй миленький,
Два рази на днину,
А я тебе iзгадаю Сiм раз на годину...
Тогда он бросал работу и где-то пропадал.
Надменная Палагна, которая привыкла шесть дней в неделю работать и только в праздник отдыхать, чванясь красивыми нарядами, сердито упрекала Ивана за его причуды. Он сердился:
— Заткнись. Знай свое дело, а меня оставь в покое...
Он сердился на самого себя: «Зачем все это?» И виновато шел к коровам.
Приносил им хлеба или горсточку соли. С доверчивым мычаньем тянулась к нему его Биланя или Голубаня, высовывала теплый красный язык, слизывала соль, лизала руки. Влажные блестящие глаза приветливо глядели на него, а теплый дух полного вымени и свежего навоза снова восстанавливал утраченное спокойствие и равновесие.
В овчарне его заливало целое море овец, таких маленьких, круглых. Они знали своего хозяина, эти бараны и овцы, и с радостным блеянием терлись у его ног. Он запускал пальцы в их пушистую шерсть и с отцовским чувством брал на руки ягненка — и дух пастбища веял тогда над ним и звал в горы. Становилось спокойно и тепло на сердце.
В этом была Иванова радость.
Любил ли он Палагну? Такая мысль никогда не приходила ему в голову. Он — хозяин, она — хозяйка. И хотя детей у них не было, зато была скотинка — чего больше? Хозяйство шло хорошо, и Палагна раздобрела, стала толстой и красной, курила трубку, как Иванова мать, носила пышные шелковые платки, а на зобастой шее блестело у нее столько бус, что женщины лопались от зависти. Они ездили вместе в город или на храмовый праздник. Палагна сама седлала свою лошадь и вдевала в стремя ноги в красных постолах так гордо, точно все горы принадлежали ей одной. На храмовом празднике собирались разные люди, пенилось пиво, лилась водка, слетались всякие новости с дальних гор. Иван обнимал молодиц. Палагну целовали чужие мужья,— подумаешь, невидаль какая! — и, довольные, что так хорошо провели время, они возвращались к повседневным заботам.
К ним тоже приезжали хорошие хозяева в гости.
— Слава Иисусу! Как жинка, маржинка, здоровы ли?
— Здоровы, как вы?..
Садились за резной стол, тяжелые в своей овчинной одежде, и угощались свежей мамалыгой и ряженкой, такой острой, что от нее облезал язык.
Так шла жизнь.
Для работы — будни, для ворожбы — праздник.
В сочельник Иван был всегда в странном настроении. Будто преисполненный чего-то таинственного и священного, он все делал серьезно, словно службу божью правил. Раскладывал Палагне живой огонь для ужина, стелил сено на стол и под столом и, полный веры, мычал при этом, как корова, блеял овцой и ржал лошадью,— лишь бы плодился скот. Окуривал ладаном хату и кошары, чтобы отогнать зверя и ведьм, а когда красная от суеты Палагна сообщала наконец, что готовы все двенадцать кушаний, он, прежде чем сесть за стол, нес ужин скотине. Она первой должна была попробовать голубцов, чернослива, бобов, кутьи, которые так старательно приготовила для него Палагна. Но это было не все. Еще следовало созвать на тайную вечерю все враждебные силы, которых он остерегался всю жизнь. Брал в одну руку миску с едой, в другую — топор и выходил во двор. Зеленые горы, нарядившиеся теперь в белые свитки, чутко прислушивались, как звенело в небе золото звезд; мороз сверкал серебряным мечом, рассекая звуки в воздухе, а Иван простирал руку в это скованное зимой безлюдье и приглашал на тайную вечерю к себе всех чернокнижников, злых духов, звездочетов всяких, волков лесных и медведей. Он приглашал бурю, чтобы не отказала в милости прийти к нему и отведать обильной пищи и водки, приглашал на святой ужин, но они были милостивы, и никто не приходил, хотя Иван просил трижды. Тогда он творил заговор, чтобы они не появлялись вовсе,— и с облегчением вздыхал.