Винфрид Зебальд - Кольца Сатурна. Английское паломничество
Когда утром с рюкзаком за плечами я покидал отель «Виктория», Лоустофт под безоблачным небом снова ожил. Пройдя мимо порта, где стояли на якоре десятки отслуживших свой срок и безработных катеров, я двинулся на юг по улицам города, днем забитым пробками и пропитанным синими бензиновыми парами. Один раз в непосредственной близости от центрального вокзала (построенного в прошлом столетии и с тех пор ни разу не ремонтированного) среди прочих машин скользнул мимо черный лакированный лимузин с венками на крыше. Внутри с серьезными физиономиями сидели двое служащих похоронного бюро, шофер и его напарник, за ними, на грузовой, так сказать, платформе покоился гроб, а в нем – человек в воскресном костюме, по всей вероятности, недавно ушедший из жизни: голова на маленькой подушке, ресницы смежены, руки сложены на груди, носки туфель направлены вверх.
Пока я глядел вслед катафалку, мне вспомнился один парнишка, подмастерье из Туттлингена. Много лет назад он присоединился в Амстердаме к похоронной процессии известного коммерсанта и во время погребения с почтением и чувством выслушал надгробную проповедь голландского священника, из которой не понял ни слова. Но если раньше он завидовал и восхищался, разглядывая чудесные тюльпаны, левкои и астры на подоконниках или глазея в порту на доставленные из Ост-Индии ящики, тюки и бочонки с чайным листом, сахаром, пряностями и рисом, то теперь он начал задавать себе вопросы. Я ведь тоже много странствовал по свету, думал он. Почему же я до сих пор почти ничего не добился? И тут он каждый раз вспоминал амстердамского коммерсанта, которого проводил в последний путь, его большой дом, его богатый корабль и его такую тесную могилу. С этой историей в голове я покидал город, отмеченный всеми следами ползучего маразма. А ведь в эпоху процветания он считался не только одним из крупнейших рыболовецких портов Соединенного Королевства, но и most salubrious[12] морским курортом, известным даже за границей. Тогда, во второй половине XIX века, на другом берегу реки Уэйвни под чутким руководством Мортона Пито возник так называемый южный город с рядами отелей, отвечающих требованиям самых аристократических кругов Лондона, а рядом с отелями появились крытые галереи и павильоны, церкви и часовни на любой вкус, публичная библиотека, бильярдный зал, чайный домик, похожий на храм, трамвайная линия с роскошным депо, широкая эспланада, аллеи, площадки для боулинга, ботанические сады и бассейны с пресной и морской водой, были учреждены комитеты по благоустройству. Лоустофт, писала тогда одна газета, в кратчайший мыслимый срок занял первое место в общественном мнении и теперь располагает всеми сооружениями, необходимыми для модного курорта. Достаточно взглянуть на постройки, возведенные на южной набережной, продолжает автор статьи, чтобы в элегантности и законченности здешнего архитектурного ансамбля отчетливо увидеть благотворное воздействие разума, пронизывающее все: от общего замысла до последней мельчайшей детали. Венцом этого во всех отношениях образцового проекта считался пирс, уходящий на четыреста метров в Северное море, пожалуй, самый прекрасный мол на всем восточном побережье. На прогулочном помосте из досок африканского красного дерева были установлены белые строения, освещаемые после наступления темноты газовыми лампами. В том числе там находился читальный и концертный зал, оборудованный высокими настенными зеркалами. Каждый год в конце сентября по окончании регаты здесь устраивался благотворительный бал под патронатом одного из членов королевского дома. Об этом мне рассказывал мой сосед Фредерик Фаррар, скончавшийся несколько месяцев назад. Фаррар появился на свет в 1906 году (с большим опозданием, как он однажды выразился в беседе со мной) здесь, в Лоустофте. Он рос, окруженный заботой и попечением трех красавиц-сестер Вайолет, Айрис и Роуз, пока его в начале 1914 года не отправили в так называемую подготовительную школу под городком Флор в Нортгемптоншире. Боль разлуки долго мучила меня, особенно перед сном и во время уборки, вспоминал Фредерик Фаррар, но преобразилась в душе в какую-то извращенную гордость, когда в самом начале второго года обучения мы, стоя у западного фасада школы, слушали патриотическую речь нашего директора о тайных причинах и высоком смысле войны, разразившейся во время каникул. Когда речь закончилась, один воспитанник, Фрэнсис Браун его звали, сыграл зорю на трубе. В жизни этого не забуду, сказал Фредерик Фаррар. С 1924 по 1928 год по желанию отца (отец его был нотариусом в Лоустофте и долгое время служил консулом в Дании и в Оттоманской империи) Фредерик изучал право в Кембридже и Лондоне, а затем больше полувека служил в адвокатских конторах и судах. Рассказывал он об этом с каким-то ужасом. В Англии судьи, как правило, остаются в должности до весьма преклонного возраста, вот и Фредерик Фаррар вышел в отставку только в 1982 году, когда приобрел дом по соседству с нами, чтобы полностью посвятить себя разведению редких роз и фиалок. О том, что ирисы также относились к числу его предпочтений, не стоит, собственно, и упоминать. Ради этих цветов (он разводил десятки сортов) Фредерик Фаррар вместе со своим неизменным помощником заложил сад, который считался самым красивым в округе. В последнее время, после инсульта, он стал очень беспомощным, и я часто сиживал с ним в этом саду, слушая его рассказы о Лоустофте и прошлом. В том же саду Фредерик Фаррар встретил свою смерть, в чудесный майский день, когда он во время утреннего обхода умудрился каким-то образом поджечь свой халат зажигалкой, которую всегда носил в кармане. Помощник нашел его через час, Фредерик лежал без сознания с тяжелыми ожогами по всему телу, в прохладном тенистом месте, где разрослась, образуя настоящую колонию, Viola Labradorica с ее почти черными листьями. В тот же день он скончался от ожогов. Во время похорон на маленьком кладбище в Фрамингем-Эрле я все время вспоминал о юном трубаче Фрэнсисе Брауне, сыгравшем зорю летом 1914 года на школьном дворе в Нортгемптоншире, и о белом пирсе Лоустофта, который так далеко вдавался в море. Фредерик Фаррар рассказывал, что в те вечера, когда устраивался благотворительный бал, простой народ, не имевший, разумеется, доступа на подобное мероприятие, подгребал к концу пирса на сотнях челноков и лодок и со своих мягко покачивающихся и иногда немного дрейфующих наблюдательных пунктов глазел на высшее общество, кружащееся под звуки оркестра. Казалось, оно парит в ночи над темной водой, затянутой клубами тумана, ведь уже стоял сентябрь и начиналась осень. Когда я оглядываюсь назад, сказал мне однажды Фредерик Фаррар, я вижу все как бы за развевающимися белыми занавесками: город со стороны моря; сбегающие к берегу виллы, окруженные деревьями и кустами; летний свет и набережную. Мы как раз возвращаемся с прогулки домой: впереди отец и двое-трое господ в закатанных до колен брюках; мама, одна, с зонтиком; сестры с подобранными юбками; а за ними слуги с осликом, нагруженным корзинами, между которыми сижу я. Однажды, много лет назад, сказал Фредерик Фаррар, мне даже приснилась эта картина, и наше семейство напоминало маленький двор Якова Второго в изгнании на набережной Гааги.
III
В трех-четырех милях к югу от Лоустофта береговая линия идет широкой дугой, слегка вдаваясь в сушу. С тропы, ведущей через поросшие травой дюны и низкие скалы, виден пляж с плоскими галечными отмелями. Я уже не раз имел случай убедиться, что на этом пляже в любое время дня и ночи и в любое время года возникают разного рода пристанища, вроде палаток из жердей и веревок, парусины и брезента. Они располагаются вдоль берега длинной цепочкой на почти равном расстоянии друг от друга. Впечатление такое, словно последние остатки какого-то кочевого народа остановились здесь, на краю света, в ожидании испокон века чаемого чуда, которое задним числом оправдает все лишения и заблуждения.
На самом же деле те, кто днюют и ночуют на этом берегу под открытым небом, отнюдь не прибыли из далеких стран и пустынь. Речь идет о здешних жителях из ближайших окрестностей, которые по старой привычке глядят со своих рыбацких мест на постоянно меняющееся море. Число их странным образом остается почти неизменным. Стоит одному свернуть свой бивак, его место тут же занимает другой, вот почему сообщество рыбаков, которые целый день дремлют и целую ночь бодрствуют, не меняется годами. Похоже, что в такой форме оно существует с незапамятных времен. Рыбак очень редко вступает в контакт со своим соседом. И пусть все они устремляют взгляд на восток и все одновременно видят, как на горизонте опускается вечер и занимается рассвет, и пусть их (как я думаю) переполняют одни и те же непостижимые чувства, каждый из них существует сам по себе, каждый полагается только на себя и на несколько предметов своего снаряжения, например на перочинный ножик, термос или маленький транзистор, из которого едва слышно доносится шаркающий шорох, как будто беседуют камни, увлекаемые волнами. Не думаю, что эти мужчины днем и ночью сидят у моря, чтобы не прозевать момент, когда пройдет мерлан, поднимется речная камбала или к берегу подойдет треска. Они так говорят, но я считаю, они просто хотят находиться в таком месте, где весь мир оказывается позади, а впереди нет ничего, кроме пустоты. В самом деле, сегодня с берега почти ничего не поймаешь. С тех пор как ловля перестала окупаться, суда, на которых прежде рыбаки выходили в море, исчезли, а рыбаки вымерли. Их наследство никого не интересовало. Там и сям натыкаешься на кладбища кораблей, где рассыхаются бесхозные лодки и ржавеют в соленом воздухе бухты металлических тросов. В открытом море рыбная ловля продолжается, хотя и там уловы падают, не говоря уж о том, что доставленная на берег добыча годится разве что на рыбную муку. Тысячи тонн ртути, кадмия и свинца, горы удобрений и пестицидов год за годом выносятся реками и течениями в Северное море. Большая часть тяжелых металлов и прочих токсичных субстанций оседает на мелях Доггер-банки, и треть рыбной популяции появляется теперь на свет со странными уродствами и заболеваниями. Все больше ядовитых водорослей обнаруживается у побережья, их поля простираются на много квадратных миль и уходят в глубину на тридцать футов, и морские животные околевают целыми косяками. Женские особи некоторых редких видов камбалы, карася и окуня странным образом мутируют, так что их половые органы обнаруживают мужские признаки. Они исполняют ритуалы, связанные с размножением, только как танец смерти. А мы-то выросли с представлением о разнообразии органической жизни, о ее изумительной способности к самовоспроизведению. Не зря же в начальной школе любимым учебным пособием всегда была сельдь, главная, так сказать, эмблема принципиальной неистребимости природы. Вспоминаю один из тех короткометражных, испещренных черными полосками фильмов, какие в пятидесятых годах учителя могли брать напрокат в окружных фильмотеках. Там был показан рыболовный катер из Вильгельмсхафена, идущий среди темных волн, вздымающихся до верхнего края экрана. Вроде бы ночью он закинул сеть и ночью же ее вытянул. Все происходило в кромешной тьме. Белели только тушки лежавшей на палубе рыбы. Гора рыбы и гора соли, с которой ее перемешивали. Вспоминая этот учебный фильм, я вижу мужчин в блестящих черных непромокаемых костюмах. Мужчины героически трудятся, невзирая на морские волны, заливающие палубу, поскольку лов сельди – классическое поле битвы человека с всесильной природой. В конце фильма катер направляется в родную гавань, а лучи закатного солнца пробиваются сквозь облака, заливая своим блеском тихое, угомонившееся море. Один из моряков, свежевымытый и причесанный, играет на губной гармошке. Капитан стоит у штурвала и с чувством ответственности смотрит в светлую даль. В эпилоге показана выгрузка улова и работа в цехах. Ловкие женские руки разбирают сельдь, сортируют по размеру и забивают в бочки. Потом товарные вагоны железной дороги «подбирают беспокойную странницу морей, чтобы отвезти ее туда, где окончательно исполнится ее судьба на этой земле». Именно так говорится в приложенной к фильму программке 1936 года, которую мне недавно удалось раздобыть. Другой источник, «Естественная история», изданная в Вене в 1857 году, сообщает, что в весенние и летние месяцы миллионные косяки сельди поднимаются из темных глубин Северного моря и, наслаиваясь друг на друга, нерестятся в прибрежных водах и на морских отмелях. Каждая самка сельди мечет семьдесят тысяч икринок.