Олдос Хаксли - Через много лет
— Примерно по двенадцать долларов акр.
— Двенадцать, — повторил Стойт и прикинул в уме, что цена подскочит до сотни, как только начнут прокладывать трубы. — И сколько, по-твоему, ты сможешь скупить?
— Тысяч тридцать, наверно.
Лицо Стойта просветлело от удовольствия.
— Хорошо, — бросил он. — Прекрасно. Меня, конечно, не упоминать, — добавил он и затем, без всякой паузы или перехода, спросил: — Сколько хочет Титтельбаум?
Клэнси презрительно улыбнулся.
— Кину ему сотни четыре-пять.
— Так мало?
Его собеседник кивнул.
— Титтельбаум продается по дешевке, — сказал он. — Щеки надувать не станет. Ему деньги нужны позарез.
— Зачем? — спросил Стойт, который питал профессиональный интерес к человеческим слабостям. — Игра? Женщины?
Клэнси покачал головой.
— Врачи, — объяснил он. — У него ребенок парализованный.
— Парализованный? — с искренним сочувствием отозвался Стойт. — Бедняга. — Он немного помедлил; затем, во внезапном порыве великодушия, широким жестом указал на больницу: — Пусть пришлет ребенка сюда. Это лучший стационар в штате по детскому параличу, а платить за лечение ему не придется. Ни цента.
— Черт возьми, ну вы даете, — восхищенно сказал Клэнси — Вы благородный человек, мистер Стойт.
— Пустяки, — ответил Стойт, направляясь к автомобилю — Я рад, что могу это сделать. Помнишь, как там в Библии сказано про детей. И потом, — добавил он, — когда я навещаю этих детишек, мне так хорошо становится. Вроде как душу греет. — Он похлопал себя по бочкообразной груди. — Передай Титтельбауму, пусть напишет бумагу на ребенка. И привези мне лично. Я прослежу, чтоб обошлось без задержек. — Он забрался в машину и хлопнул дверцей; потом, наткнувшись взглядом на Джереми, без единого звука снова распахнул ее. Бормоча что-то извиняющееся, Джереми вскарабкался на сиденье. Стойт опять захлопнул дверцу, опустил стекло и выглянул.
— Пока, — сказал он — И не теряй времени с этим делом насчет Сан-Фелипе. Поработай на совесть, Клэнси; получишь десять процентов площади, которая пойдет сверх двадцати тысяч акров.
Он поднял стекло и велел шоферу трогаться. Машина выехала на дорогу к замку. Откинувшись на спинку сиденья, Стойт размышлял о бедных детишках и о деньгах, которые он заработает на покупке земли в долине Сан-Фелипе.
— Бог есть любовь, — повторил он еще раз во внезапном прозрении, отчетливым шепотом. — Бог есть любовь. — Джереми стало страшно неловко.
Опустился перед голубым «кадиллаком» подъемный мост, поднялась хромированная решетка, раздвинулись створки ворот во внутренней крепостной стене. Семеро китайчат, дети шеф-повара, катались на роликовых коньках по бетонному теннисному корту. Внизу, в Священном гроте, работала бригада каменщиков. Увидев их, Стойт скомандовал шоферу остановиться.
— Гробницу для монашек строят, — сказал он Джереми, когда они вышли из машины.
— Для монашек? — удивленно отозвался Джереми.
Стойт кивнул и пояснил, что его агенты в Испании купили скульптуры и металлические украшения из часовни одного монастыря, разрушенного анархистами в начале гражданской войны.
— А заодно прислали и несколько монашек, — добавил он. — В смысле, бальзамированных. А может, они просто на солнце высохли, не знаю уж. Короче, привезли их. К счастью, у меня нашлась отличная штука, куда их упаковать.
Он указал на надгробие, которое каменщики пристраивали к южной стене Грота. На мраморной плите над большим римским саркофагом стояли изваянные безвестным камнерезом времен Якова I[54] фигуры джентльмена и леди — оба в круглых плоеных воротниках, коленопреклоненные, — а за ними, в три ряда по три, девять дочерей, от великовозрастных до самых маленьких. 260
— "Hie jacet Carolus Franciscus Beals, Armiger… "[55] — принялся читать Джереми.
— В Англии купил, два года назад, — оборвал его Стойт. Потом повернулся к рабочим. — Когда закончите, ребята? — спросил он.
— Завтра днем. А может, нынче к вечеру.
— Ладно, валяйте, — сказал Стойт, отворачиваясь. — Надо вытащить этих монашек со склада, — объяснил он по дороге к машине.
Они тронулись дальше. Крохотный колибри, повиснув в воздухе на почти невидимых трепещущих крылышках, приник к струе, которую нимфа Джамболоньи извергала из своей левой груди. Со стороны загона для бабуинов донеслись пронзительные вопли — там дрались и совокуплялись. Стойт закрыл глаза. «Бог есть любовь, — повторил он, надеясь продлить восхитительное состояние эйфории, которую вызвали у него бедные детки и хорошие вести от Клэнси. — Бог есть любовь. Смерти нет». Он ожидал, что от этих слов по нутру его опять разольется тепло, словно после глотка виски. Но вместо этого, точно его разыгрывал какой-то зловредный бесенок, он обнаружил, что думает о высохших, как мертвые ящерицы, трупах монашек и о своем собственном трупе, о Страшном Суде и о геенне. Пруденс Макглэддери Стойт была сциентисткой; но Джозеф Бадж Стойт, его отец, был гласситом[56], а Легация Морган, его бабка по матери, всю жизнь оставалась плимутской сестрой[57]. Над его кроватью, в мансарде маленького домика в Нашвилле, Теннесси, висело написанное ярко-оранжевыми буквами на черном фоне изречение из Библии: «Страшно впасть в руки Бога живаго»[58]. «Бог есть любовь, — отчаянно твердил Стойт. — Смерти нет». Но для подобных ему грешников вечно живым будет только червь.
«Если все время бояться смерти, — говорил Обиспо, — то и впрямь умрешь. Страх — это яд, и не такой уж медленный».
Сделав еще одно громадное усилие, Стойт вдруг принялся насвистывать. Он насвистывал лесенку «Как славно обниматься при луне», но, взглянув на него, Джереми поспешно отвел, глаза, словно увидел что-то жуткое и постыдное, ибо лицо его спутника было лицом приговоренного к смерти.
— Зануда чертов, — пробормотал, себе под нос шофер, наблюдая, как патрон выбирается из машины и идет к дому.
Молча, стремительно — Джереми едва поспевал за ним — Стойт миновал готический портал, пересек прихожую в романском стил с колоннадой, как у часовни Богоматери в Дареме, и, не снимая надвинутой на глаза шляпы, ступил в сумрачную тишь огромной залы.
Шаги вошедших отдавались эхом в сотне футов над ними, под самым куполом. Вдоль стен недвижно, как привидения, стояли железные рыцари. Вверху растворяли окна в густолиственный мир фантазии роскошно-тусклые гобелены пятнадцатого века. В одном конце залы, похожем на пещеру, сияло выхваченное из тьмы скрытым прожектором «Распятие св. Петра» Эль Греко — словно чудесное откровение, символ чего-то непостижимого и глубоко зловещего, В другом, освещенном не менее ярко, висел портрет Элен Фурман[59] во весь рост — на ней была лишь накидка из медвежьей шкуры. Джереми перевел глаза с одной картины на другую — с эктоплазмы[60] распинаемого вниз головой святого[61] на самую реальную, кровь с молоком, человеческую плоть, которую так любил видеть и осязать Рубенс; с тела в лоскутах неземных цветов, зеленовато-белой охры и кармина, оттененных прозрачной чернотой, на теплые розовые и кремовые, перламутрово-голубые и зеленые тона фламандской обнаженной натуры. Два сияющих символа, необычайно глубоких и выразительных, — но что же они символизируют, что? Это оставалось тайной.
Стойт не обратил внимания ни на одно из своих сокровищ и прошагал через залу, мысленно проклиная усопшую жену за то, что своей верой в вечную жизнь она навела его на мысль о смерти.
Дверь лифта находилась в нише между колоннами; Стойт открыл ее, зажегся свет, и они увидели перед собой голландскую даму в голубом шелку, сидящую за клаиесином — сидящую, подумал Джереми, в самом центре равновесия, в мире, где стали одним целым красота и логика, живопись и аналитическая геометрия. Но ради чего? Какие истины о природе вещей нашли здесь свое символическое выражение? И тут была тайна. Где искусство, сказал себе Джереми, там всегда тайна.
— Закройте дверь, — приказал Стойт; затем, когда приказ был выполнен, добавил: — Искупаемся перед ленчем, — и нажал самую верхнюю в длинном ряду кнопок.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В апельсиновой роще уже работало больше десятка семей, когда сезонник из Канзаса с женой, тремя детьми и рыжим псом поспешил вдоль посадок к участку, назначенному ему надсмотрщиком. Они шли молча, потому что им было нечего сказать друг другу и не хотелось тратить силы на разговоры.
Всего полдня, думал мужчина; всего четыре часа до конца работы. Им еще повезет, если они успеют заработать хоть семьдесят пять центов. Семьдесят пять центов. Семьдесят пять центов; а ведь правая передняя шина долго не протянет. Если они хотят ехать дальше на Фресно, а потом на Салинас, придется сменить ее. Но даже самая дрянная старая шина стоит денег. А деньги — это еда. Ух и жрут же они! — с внезапной злостью подумал он. Если б он был один, если б ему не надо было таскать с собой ребят и Минни, он мог бы открыть какую-никакую торговлишку. Рядом с шоссе, чтобы можно было заработать на продаже яиц, фруктов и всякой всячины тем, кто ездит мимо; продавать гораздо дешевле, чем на рынке, и все-таки иметь неплохой доход. А потом он, наверное, смог бы купить корову и пару сви ней; а потом нашел бы себе деваху — такую толстую, он любит, когда потолще: толстую, молодую и с…